Вячеслав Ар-Серги. Рассказы

Ар-СергиРодился 5 апреля 1962 года в деревне Новая Казмаска Удмуртии. Окончил филологический факультет УГУ (1984). Работал журналистом республиканских газет и радио, главным редактором журнала «Кизили». Учился на Высших литературных курсах Литературного института им. Максима Горького, после них работал сценаристом киностудии «Кайрос» (Фонд Ролана Быкова). Автор более 40 книг прозы и поэзии, опубликованных как в России, так и за рубежом (Венгрия, Черногория, Финляндия, Эстония, Беларусь, Швеция, Чехия и др.). Член СП СССР и РФ (1990). Народный писатель Удмуртской Республики. Лауреат многочисленных премий. Живет в Ижевске.

Рассказы

Бабкины памятки

С детства привычкой маюсь: все бы мне за работой насвистывать. Что вилы в руках, что топор – свистать бы мне да посвистывать, и на поди…
– Эх-ма, маленький негодник. Всю удачу свою да талант и высвистнешь, – журила бабушка – Дело-то, оно ведь, соловушко, заботой, а не свистом ставится…
– Ну, бабуль… Мне ведь мою работу делать, что со свистом, что без него! И у всех так-то: абы справился, а то почему, кому какое дело, кто помог, лешак или бог, – ерепенился я.
– Не юродствуй, неслух! Не нами обычаи заведены, деды-прадеды нас не глупее были, всякой весточке знали местичко…
Добро бы, если бы она все это мне только в уши пела. Нет, она и за уши не против. Гнал я как-то скотину с луга да и, заслышав жаворонка, серебряную капелюшку, и сам: фюить-фю-ить! Тьох-тьох-тьох! – руладами-то да переливами… Душа поет! Вот, кажись, тронь кто рядом баян лихими переборами либо гитарой зазвени – не плоше того высвищу…
Словом, хоть некому было, кроме ярок да коров, мой дар божий оценить, увлекся я. Утратил бдительность. А бабка-то, едва вошел я во двор с самодельной своей музыкой, – цоп меня за ухо! Пошла мотать моей головой из стороны в сторону, слезы у меня брызнули, а она приговаривает:
– Дак, ты что, дитенок? Да это кто же скотину свистом погоняет, над живой душой ее изгаляется? А что старики говорят? А надо их слушаться или нет? Будет этому конец, будет, будет, будет?
– Бу-у… – в голос залился я, и бабкины пальцы разжались.
– Смертней смертного грех этот, – объяснила она мне позже, когда я, управясь со слезами и блюдцем выставленного на мировую медку, ощупал вспухнувшие свои «лопухи». – Посвисти около скотины – и ослабнет она, от чужого сглазу пропадет. Настырный ты… Ну, ладно, вороти по-своему, да только тогда, как старших, как предков наших, умом-разумом превзойдешь! А раз не это возможно, сообрази-ка сам, чтоб больше самого Шудзя, основателя древнего нашего рода, знать да ведать… То-то, мол!
Оценив в буквальном смысле ушами бабкину науку, скотину я больше свистом не погонял. Но, видать, и бабка о святотатстве моем помнила крепко и все время поджидала рецидива, не спуская теперь воспитательного своего ока с меня повсюду, где только могла меня им достичь. В том числе и на сенокосе.
Дело это в деревне самое общественное: стар и млад на лугу. Без моей бабки куда ж? С литовкой-то уже тяжеленько ей, а ворошить траву в самый раз. Я ж со старшими стог мечу, и уж доволен да горд – слов нет! Штука тонкая, не всякий гож, а мне вот доверили… Жаль, бабка издали бдит. Так и целит глазом, как курица на червяка. Думает, невдомек, что она там себе про меня соображает. Х-ха! Да то и соображает: ах, испортит, шайтаненок, всю кашу, забудет, что говорено: не свисти, разбудишь большую грозовую тучу, что спит за Утар-лесом…
Этой самой тучей она мне вчера вечером просто дыхнуть не давала: приманишь да разбудишь, не свисти да не свисти… Больно надо! Гляди лучше, бабуль, какое сено славное, цветком да листком перевито, да суховито, да духовито… Фиу-лиу-лиу… Да как работа спорится… – тьох-тьох-тьох… Как душа поет… Фью-фью-фью… Тьфу ты, леший! Это ж надо: все-таки не удержался я, засвистел втихомолку, для самого себя неожиданно.
А скирда-то на глазах пухнет, прет из-под земли, как тулово здоровеннущего гриба, выше и выше. Теперь односельчане вкруг нее мурашами снуют. И все бы любо-дорого, только небо с чего-то притуманилось, тенью подернулось, и дохнуло из-за Утар-леса пронзительным холодком. А потом сухо так зашуршало, словно две ржавые железяки друг о друга потерлись. А вот и глухо охнуло, вот и прогремело вдали. И словно пошла пыхтеть в огромном котле спеющая каша: бултыр-бултыр, плюм-плям… Вот она, туча-то, выставила из-за леса голову свою тяжелую, словно из горячей смолы только что отлитую. Бычья голова эта уставила на нас сухие свои, кровью налитые глаза и взревела: «Му-у… Мне спать не давать? Со-кру-шу-шу».
– Соседи, поворачивайся! Не хватить бы нам дожжа в сенцо, – Лепон, бригадир наш однорукий, машет рукой, сам вилы, словно ружье, наперевес схватил. Бога и мать пречистую вспоминает, торопит, а туча-бык уже тащится, прет на стог: тра-та-тах!
И повлажневший воздух принялся уже пошвыривать комья сена, свинцовую рябь, а за ней и волну белоголовую по позими покатил. И песню однотонную запел-затянул в камышах речных, бродяга…
Стог мы все же дометать успели. И едва бросили на него последние навильники травы, как будто лопнул над нами темный войлок низкого неба. Дождь сыпнул крупно и отвесно. Все кто куда так и порскнули: под телегу, в гущину кустов, под стог… Хохочут, кое-кто одежку мокрую отжимает. Бабка, понятно, рядышком со мной от дождя таится…
– Ну, сделал свое дело, шалапут… Доволен ли? – тычет она в загривок своим когтистым кулачком. Тонкие губы сведены в ниточку. В сердцах выжимает айшет-передник.
– Да, бабуль, ты что, в самом деле? Дались тебе эти байки-россказни! – обидно мне, тошнехонько. – Неужто я посвистал малость, да такую тучищу этим сюда и приманил?
– А кто же еще-то? Ты черов1 взбудил, а они большую тучу под бока растолкали, из-за Утар-леса сюда спровадили.
– Здрасьте, объяснила… Ты, бабусь, меня, как маленького, до сих пор сказками потчуешь. Не они ли и помогли нам так споро со стогом управиться, побасенки твои?
– Не смей! – бабка жарче молнии опалила меня глазами, молодыми и темными: – Какие еще тебе сказки?! За ними люди, предки наши, удмурты за ними, навсегда по реке жизни ушедшие…2 Ботало ты, ботало, – обругала меня бабка и шагнула в плотную пелену дождя.
– Бабусь! Ну, прости, бабусенька! Не хотел я… не так сказалось, – я ринулся за нею и тут же промок до нитки. Благо, дождь был теплый и какой-то ласково-мохнатый. Слова не ответив, бабка шла впереди, молчком мы и добрались до дому.
Долго, неделю целую, учила и мучила меня своим молчанием моя бабка. И костерил же я себя за дурь мою: чего, спрашиваю, вздумал над старенькой потешаться? Ни обычаем, ни по честной совести в народе нашем такое не ведется. Но после нашел подход и искупление: наладил ее старенькую прялку, отшлифовал стеклом, лаком покрыл… Оттаяла бабуля моя. Но слово крепкое и зарок взяла: не сметь мне больше впредь над старыми обычаями потешаться. Чтобы навек заказал себе собственную удачу и настоящую цену всякого дела свистом по ветру да по свету без толку рассеивать. Ну, и дал я ей такое слово. Зарекся, в общем…

***

…Вот и годы мои на осень поворотило. И того дальше. Пали на виски мои небольшие белые снеги, да так и не стаяли. И студено стало им, вискам моим, от этого неталого снега времени…
Бабка же стала тяжко и долго недомогать. Сдали силы, надломленные вечным немилосердным трудом. И в войну кипятку хватила, и после горячего досыта пришлось. Вот и приглядела местечко на печи, редко спускаясь теперь по приступам, недостачу тепла в дремлющей крови стала у кирпичей на лежанке попрашивать. Сама говаривала: подо мной-де теперь и скамейка не согреется…
«Время человеку цыплят кормить», – называют эту пору жизни в нашем народе. Только, дескать, сил и осталось, чтобы справлять это нехитрое дело. А у бабули моей даже и на него мочи не стало, сидела в избе. Частенько теперь кутал я ее потеплее, словно младенца, и выносил на руках подышать свежим воздухом. Она стеснялась и охала, крепко обнимала мою шею иссохшими, туго обвитыми венами ручками, неприметно поплакивала, но на вольную волю тянулась. И сегодня вот, едва тронуло первым теплом снега, дохнула на окрестности молодым задорным дыханием весна, одел я бабусю поосновательнее, вынес во двор… Да, на глазах иссохло и таяло ее тщедушное тельце, все меньше клокотало в нем жизни. Кусая губы, пряча глаза, усадил я бабулю в вынесенное из горенки кресло…
– Пошли тебе, господи, детонька, – торопливо, втягивая воздух, благодарила она. Бабка, ты бабуля моя… Натянулась на острых скулах кожа, глаза поблекли, словно зола на погасшем костре… – Ты, детонька, не гляди на меня, старую, ты работу свою работай…
– Хорошо, бабуля.,.
Взял я топор да калитку, что в огород ведет, чинить принялся. Худо затворяется, надо боковины пообтесать. Ну, и досочку эту вот не минешь менять… И эту… и вот эту тоже… Словом, вник в дело, озаботился, а бабулю, похоже, поговорить потянуло.
– Дитенок, слышь-ка чего скажу?
– Ну-ка, ну-ка…
– Это вот с таких, как я, людей раньше, наверное, алангасаров3 понапридумывали. Излом да вывих, глянуть страшно. Единым днем все в жизни меняется, — конфузливо и виновато усмехается она и – меня ли, себя ли самое? – спрашивает:
– Это сколько же раз калитку ту самую мне отворять да закрывать пришлось? Скрип-скрип, стук-стук…
– Много, бабуль… Несчетно раз. И впредь отворять-затворять будешь, –успокоительно заверяю я.
– Да уж нет, видать, дитенок… Годы не уроды, их, как вон досточки-то твои, не переменишь…
– Что с тобою сегодня, бабушка? Сейчас только жить да радоваться. Ну, и ученые, знаешь, сейчас всем миром бьются, как жизнь человеческую продлить. Ученые головы сообразят что-нибудь…
– Пущай продлевают. Во здравие. Не мне уж. Устала.. Ох, притомилась я, дитенок!
– Все ладно будет, бабуля! – я с маху воткнул топор в столб. – На днях вот в город поедем, в больницу. Это не наш райздрав, врачи хорошие, во всех хворостях разберутся. Гляди, плясать еще пойдешь!
– Отплясала я свое, дитенок… – тихо усмехается бабушка. – Мои дороги домерены, видать. Тело тут еще, а душа, она, миленький, уж к рекам тронулась, к рекам…
– Фершал, чо ли, позавчера сказал? – паникую я.
– Да уж он-то… Он, может, и знает, да не скажет. Ты мне сказал, ты, детонька!
– Я-a?! Когда? Бабуль, с тобой ладно ли? – я тороплюсь к ней, уязвленный ее словами в самое сердце.
– А сейчас вот сию минуточку и сказал… И твое ведь, дитенок, времечко бежит, катится. Свистать-то во время работы забыл, а? – тихо и лукаво смеется она. – Канула твоя песенная пора, время соловьиное. А твоя канула – что уж о моей говорить? Ты слышь-ко, вот бы чего… Ты бы, дитенок, сегодня прекословить не стану я, не стану, ты бы посвистал маленько, а? Ну, хоть нашу «Ялыке»? Не пообидь, потешь напоследок…
…Бабка ты, бабуля моя.. Оно и посвистать бы, потешить – да отчего-то язык присох к гортани…

Нить

Сидел он рано поутру у изголовья матери, умирающей, уходящей по вечному пути – вниз по реке жизни. Свеча ее жизни еле колебалась на ветру.
А ветра не было в глухой больничной палате. А были вдохи и выдохи ее – хриплые и безнадежные. Натруженные пальцы рук старой женщины судорожно теребили конец простыни на груди, будто бы отщипывали шерсть с веретена.
Может, ей хотелось и дольше прясть свою жизненную нить. А может, просто закончить начатое дело.
А нить судьбы ее уже обрывалась, хоть не такой уж длинной она и была.
… – А домовину мне сколотите сами. Обратись к Ондыръяну-плотнику. Руки у него золотые. Сделает гроб мне, как лодочку. Легкую и сухую. Без сучков. А за труды отдай ему пенжак отцовский… Царствие ему небесное – Поликарпушке … Путевому. Умнее его – дурака, и не было у нас в деревне. И на работе, и на пирушке – везде был первый.
Он слушал материнскую речь сгорбившись. Будто бревна падали на его спину, слова матери – тяжелые и неподъемные.
Слезы застилали глаза. Но сухи были его щеки, обветренные на полях и на реках. Сквозь марево он будто видел свою мать на лугу. Вжич! Вжич! Пела острая коса в ее руках. Тонких, но сильных. Твердых и теплых.
Цветы луговые со вздохом падают к ее расставленным ногам, каждыми пальцами своими вбирающими силу земную.
А солнце почему-то зеленое, небо – розовое. Лишь река голубела вдали вороненой сталью.
И слышал он сейчас на голове своей седоватой все пять пальцев ладони материнской шершавой – большой, указательный, средний, безымянный, мизинец. Слышал, а понять о чем говорят – не мог.
– В землю положите с бабушкой твоей рядышком. Авось, и встретимся там с маманей. И настелите хороших полатев, чтобы земля не сразу осела. Боязно ведь… Копать позови мужиков: Микола, Очея и Юбера. Хваткие они. И роду нашего ж – Шудзя. Сразу им не наливай. Это уж потом угости, одари и даром памятным. He-то и как-то… Рушничок там аль платочик носовый…
Большая муха покружила и лениво села на его руку. Откуда она здесь взялась?
Но руку свою он не отдернул. Хотелось, чтобы эта муха была пчелой и ужалила его.
И тогда он побежал бы к матери. Пожаловаться на боль. И подула бы она нежно на ужаленную руку, намазала бы настоем клея того же пчелиного, разведя его в капле мутного первача. И стало бы легче.
– А саван пусть сошьет мне Дыдык апай – раскроем нашим, удмуртским… Имя и руки ее – голубиные, легкие и добрые. За работу же отдай ей платок оренбургский, что ты мне с армии привез. Не жалей. Не повязать уж мне его на голову. А Дыдык апай долго еще будет носить… Хоть она и старше меня, но жилка в ней крепче. Сердце у нее сильное, не в пример моему – корявому…
Теперь он видел платок тот оренбургский. Теплый и добрый. На сэкономленные его солдатские деньги им и купленный. Давно, в золотые его времена. И потому – неимоверно дорогой.
– А на сороковины всех собери. Никого не обдели, слышь? Каждому что-то в памятку отдай, мелочь какую. А то не по-людски будет. Сам не пей. Коль не умеешь… Это уж как поминальщики уйдут – тогда можно. Денег возьми у кума Микты. Я ему оставляла на похороны. Должно хватить. Скромно. И на церкву тоже. Сынок, связала я тебе носок один, второй вот не успела. А куда же я заготовку вторую девала? Первый носок – в сундуке. А где же недовязанный?
И снова теребила пальцами по простыне. Будто пряла нить шерстяную.
Но уж с громом захлопнулись крышки древних сундуков – упали веки умирающей. И замерли руки ее.
Как у Матери Божьей, образ чей лежал на груди материнской, считай, уж с неделю. Крохотный такой, с детскую ладошку.
Он встал и посмотрел на нее – построжавшую. Хотелось залпом заплеснуть в себя стакан белой и тут же занюхать ее хлебной коркой.
Но матушка ведь не разрешила… И тут он услышал шепот. Откуда?
– Семью свою береги. А обо мне не тужи, бедный ты мой. Сирота ты теперь круглая… Обо мне не убивайся шибко, от этого тяжело мне будет уходить… Отпусти меня хорошо… Не я – первая, не ты будешь последним… А нить останется… Святый Боже…
А за окном, как усталый мерин, понуро стоял ранний октябрьский день. В больнице пахло палыми яблоками. Как ладаном.
Приторная сладость разливалась по казенным углам и обволакивала их и его, как матушка в детстве – в пеленки. Из ткани белой. Вытканной из нити шерстяной.
И не разорвать уж объятий той ткани вовек.
Яблоки падали где-то в прелые листья. Яблоки падали в прелые листья и рядом. Тук! Тук! Тук! Так …так… так…

Чужой

Пришлого человека деревенский народ с первых же дней всесторонне исследует, не слаб ли насчет энтого – самодельного или купленного за красненькую, характером не гордец ли, на работу сноровист или нет, да и в кармане хрустит ли. Смотрят люди на него и друг с дружкой мыслями делятся. А сам приезжий ни одного, конечно, слова пока о себе не услышит, до поры…
Ну, а если он держится особняком, и всю ночь горит у него свет в окне – ему сначала удивляются, потом перемигиваются друг с дружкой, а потом недолго и до насмешек. По-деревенски хлестких и не одним автором продуманных.
Именно таким человеком стал Георгий. Имя его узнали, когда он писал в конторе заявление о приеме в колхоз. Георгий-то Георгий – да больно уж честь велика! Ибо добиться новичку в старинной деревне, со своим укладом, права ношения имени – не так-то и легко. И для начала пускай попользуется прозвищем – Тури, Журавль. А там видно будет. А прозвище, между прочим, не случайное, так как он журавль и есть: длинный, голенастый, а при ходьбе руками машет, как крыльями – видали, да? В общем, Тури есть Тури, другого имени ему нет – пока. А там уж как себя покажет…
Поместили Тури на квартиру к разбитной вдовушке – Анисье. Была она резва на язык, недурна собой. Но не повезло Анисье на мужа. Золотые руки имел, да сгубила горькая. Вот уж третий год вдовствует Анисья. Несладко, конечно, ей. И дров запасти, и сена накосить, и животину держать… Какое же хозяйство без мужичьих рук? Бригадир подумал над этим и с дальним прицелом определил агронома именно к Анисье.
«Ну, – решили деревенские кумушки, – раздобреет теперь Анисья-то». А мужики поглядывали с хитрецой. Но прошла неделя, и Анисья все хорошие и нехорошие подозрения разом развеяла.
– Э-э, бабоньки, че и подумать-то, в голову нейдет! – выдала она разок у магазина самое сокровенное. – Да чего это за мужик-то? Одно слово – Тури! Вроде бы с виду-то ничо он… Да ладно, не воду пить. И не пьет, и не курит, ну? А на меня – ноль внимания. Все только по батюшке – «Анисья Павловна, Анисья Павловна, тыры-пыры, тыры-пыры». И краснеет, как девка. И чего- то все пишет. Пишет, пишет, потом вскочит – туда-сюда по избе, и все порвет. Что за человек?
«Хм»… – многозначительно посмотрели тогда домовитые хозяйственные мужики друг на друга. Взгляды деревенские обкатаны многими водами многих жизненных рек – нет, не понравился деревне новый агроном. Во-первых, семьи у него нет, что за справный мужик будет, раз четвертый уже десяток разменивать начал, а ни кола, ни двора, ни жены, ни детей. Да и с Анисьей, посчитали деревенские во-вторых, можно было бы и почеловечней. Не шалава ведь какая… Не-ет, вроде бы, и работает новый агроном нормально, и с человеком поздоровается вежливо, но взгляд у него какой-то нездешний.
В общем, не понравился Тури деревне, и все.
А тут и Новый Год подоспел, а за ним – ряжения. Мы, деревенская молодежь, обрядившись во что попало – на одном вывернутая шуба, у другого рога, третий и так на черта похож, никого не узнаешь, – весь вечер ходили из дома в дом, желали хозяевам доброго урожая. Бесилась гармонь. Бесился ветер, пиная проплешины сугробов – но разве до него по такому веселью? Да и месяц нам весело подмигивает, то и дело выбегая из-за рваных туч…
А настроение самое отменное!
Под валенками задорно скрипит снег.
А девушки – одна другой красивее. Всех бы обнять – да убегают!
Наверно, по всем домам прошлись. От лихих плясок уже и ноги дрожат – устали.
С шутками, песнями, прибаутками вышли к околице. Огляделись. Лишь в одном доме горел свет – у Анисьи.
– Парни, девчонки, айда и к Тури зайдем! – предложил кто-то.
– А что? В нашей деревне живет – пусть уважает! Пошли! – поддержали дружно.
И вот человек десять, громыхая по лестнице, зашли мы к Тури. Дверь широко распахнулась, сглотнув клубы пара. Тури сидел за столом, сгорбившись, и что-то писал.
– Славьтесь, хозяева! Как живете – хлеб едите? – хором поздоровались мы. Тури удивленно привстал. Наверно, перепугался.
– Заходите, заходите, – неуверенно промолвил он.
– Славим хозяев, счастья желаем, пусть хлеба ваши до пояса поднимутся, а стога чтобы бесчисленными были!
– Спасибо, спасибо… – Потом спохватился: – Да что же я рассиживаюсь-то тут! Я сейчас, сейчас же, – устремился он в кухню и начал там чем-то греметь.
А я подошел к столу и присмотрелся: н-да! да это же стихи! Значит, Тури стихи пишет. Упадешь – не встанешь! И не подумаешь ведь! Хотя – кто его знает, этого сундука…

Белый, как птичье перо,
Волос нашел я у себя —
Первый в моей жизни…
Перо к перу — будет крыло,
Годы идут — куда мне лететь ?
С кем мне лететь ?
…Вырастают крылья…

– Фи-и-уть,— длинно присвистнул стоящий рядом товарищ. Рукой в несмываемом тракторном мазуте тронул он исписанные листы,— Значит, наш Тури — Пушкин…
Тури выбежал из кухни, в руках — разные тарелки, кружки.
– Садитесь, садитесь, ребята, ешьте, пейте! Вот соленые огурцы, грибы,— суетился он, может, и радуясь.— А Анисья Павловна в гостях…
Рванул мехи гармонист. И полилась плясовая.
– Эх, парни-девки! Спляшем-споем нашенскую!
Все ринулись в узкий круг. Эх, и топочут-щелкают!
Но вот кто-то задел этажерку — все книги бухнулись на пол. Кто-то толкнул тарелки на столе — они звякнули, посыпались, звонко разлетелись в осколки. Эх, не до тарелок гармонисту! Быстро бегают его упругие пальцы по кнопочкам.

Эх, красивы ж мы, красивы.
Эх, красиво пляшем мы!
Как лягушки с бережка —
Дрыгаем мы ножками.
И — эх!

И Тури застыл в удивлении. Молчит.
Молчи! Вот тебе, на тебе, рифмоплет ты агрономический! Уважай! Уважай нас! Смотри и учись, коль без году неделя…
И вдруг гармонист смолк. Все смотрят на Тури. Обреченным влажным блеском моргают его глаза.
А потом, отшатнувшись, как от удара в грудь, он закрыл лицо руками и выбежал из дома. Без пальто. На улицу. В январь.
– Тури, да ты чего, не дури!
– Мы же пошутили только! Эй, поэт, вернись!..
– Аи, да чего с ним будет! Остынет — зайдет. Не пьяный ведь…— отмахнулся кто-то.
Но веселье испортилось. Настроение подсело, потихоньку, в полголоса переговариваясь, пошли по домам…
Да и месяц спрятался куда-то. А ветер стал еще крепче, теперь уже холодный и злой, пронизывающий.
…Назавтра я повстречал Тури в колхозной конторе. Мне нужно было сдать путевые листы. «А Тури заявление об уходе пишет», — пояснила мне молодая девушка- бухгалтер. Аккуратно поставив точку на своем заявлении, Тури встал и тяжело шагнул к двери.
Прямо перед выходом он быстро обернулся и проговорил хриплым голосом:
– Это сегодня вы ряженые. А вчера, вчера… вы были в истинном обличьи! Прощайте…
И тогда я застыл. Надолго. Тури уехал из деревни неизвестно куда.
Многие вовсе забыли незадачливого пришлого человека. А некоторые вспоминали — со смехом или с равнодушным удивлением. А у меня по сей день горит лицо со стыда. Где ты сейчас, Георгий? Слушай, ты не сердись на меня… А годы идут. Вот и в моих волосах появляются белые перья. А крылья…

1 Черы – бесы, мелкая нечисть, по удмуртским поверьям.
2 Древние удмурты верили, что души умерших уходили вниз по рекам, поэтому мертвых хоронили ногами к реке.
3 Алангасары – великаны, отрицательные силы в фольклоре удмуртского народа, видом не очень привлекательные.

Вайнах №11-12, 2016

Оставить комментарий

Ваш E-mail будет скрыт. Отмеченные поля обязательны к заполнению *

*

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>

Вверх