Муса Бексултанов. До рассвета оставалось три часа… Рассказ.

фото на книгуЕму показалось, что это сон или обрывки сна, когда телефон, несмолкаемо звонивший, внезапно разбудил его. Рукой пошарив по тумбочке и отыскав телефон:
– Алло! – едва произнес он, еще полусонный, затем, через пару минут: – Амин! Пусть Всевышний будет тобой доволен… Что? Да, да, первым же самолетом.

Вокзал отвечал долгими гудками – на том конце никто не снял трубку.
До рассвета оставалось три часа.

Он заметался по комнате, зная, что надо что-то делать, не бездействовать! что-то делать! но что?
В голове не было никаких мыслей, сознание было в ступоре.
Немного спустя нашел себя одевающимся.
Остановился на месте, оглядывая себя, обнаружил, что натянул рубашку, не надев майку.
Опустился медленно на кровать, уцепившись за самый ее край.
Зарыдал горько, положив локти на колени, прикрыв руками лицо, как беспомощный ребенок, лишившийся матери, оставшийся один во всем мире без всякой надежды и опоры.

Позже, когда выплакался, вытирая слезы, подойдя к телефону, позвонил в справочную – еще два часа до следующей электрички на Москву.

Не прихватив дорожную сумку, закрыв дверь, вышел в ночь, до рассвета было долго ждать, и лишь под светом фонарей виднелся застоявшийся снег.

Такси стояли с работающими двигателями, словно отдыхали, пуская из глушителей белый дым.
– В Москву кто из вас, в аэропорт?
– В какой? – спросил таксист.
– Не знаю, где первый рейс до Грозного…
– Я щас, в справочной, – таксист побежал в здание вокзала…
– Нам в Домодедово, – сказал таксист, – самолет в 11.30… накиньте, шеф, еще тыщонку, это аж самый конец города и дальше столько же!

К его приезду в аэропорт регистрация закончилась, на сверкающем табло был виден его рейс – 131.

Он поспешил к кассам.
– Подождите чуть, может, кто опоздал, – ответила кассирша, позвонив куда-то.
Он отошел в сторонку, чувствуя исходящий от себя жар.
Внутри все горело и как будто в голове тлели угли.

– Мужчина, мужчина! – услышал окрик. – Подойдите, кто в Грозный…
Он протянул паспорт.
– Идите быстро, может, успеете еще на экспресс.
Завершил регистрацию и прошел к посадочной секции.
– Где вас носит, возиться с вами тут еще! – крикнув на него: – Алло, рейс 131 на юг, ваш пассажир тут… да, один, – и вновь обратившись к нему: – Идите в 17 секцию.
Его одного отвезли на машине к самолету, рядом сидела работница аэропорта.
Она же поднялась с ним по трапу, протянув стюардессе его билет.

Пассажиры сидели на своих местах, бросая на него, протискивающегося по проходу, взгляды.
Его место оказалось с краю – «17Д».
Двое парней сидели, притиснувшись друг к другу, разгадывая в журнале кроссворд.
– Молодые люди, – сказал он, когда уложил пальто и шапку на верхнюю полку, – разрешите мне сесть возле окна, только без обид.
Ребята пересели.

За окном виднелись самолеты, аэровокзал, и мысли его уносились от всего этого далеко, мысли, сотканные из грусти.

Увидев со всех сторон облака, он понял, что самолет набирает высоту, высоко-высоко в небо, и, протянув руку, чтобы пристегнуть ремень, нашел его уже пристегнутым.

Когда самолет вышел из-за облаков, впереди предстало блестящее синее небо, солнце, сияющее пронзительным светом; как белый океан, лежали облака, в промежутках обрываясь на островки, и образовавшиеся вокруг пустоты напоминали зелено-голубые озера…
Его мысли вот так же ринулись сквозь это бездонное небо, вслед за этими облаками, далеко-далеко туда, впервые и вдруг осознав, что человек есть ничто, человек, который внезапно и неожиданно может умереть, сгинуть со всеми своими чаяниями, оставив после себя со сверкающим, как сейчас, ослепительным солнцем этот белый свет, который нисколько не потревожится оттого, что ты его покинул…

Обернувшись на возникший в салоне шум, он увидел столпившихся людей, суетящихся женщин, доносящиеся оттуда рыдания и спешащую стюардессу.
Затем стюардесса ушла и вернулась с водой в пластиковом стакане:
– Успокойтесь, все сели на свои места, – протянув девушке, сидящей на центральном сиденье воду и таблетку: – Попейте, лучше станет, – выговорила она сухо.
Шум затих, иногда лишь доносилось глухое всхлипывание.

Ему стало не по себе, он разозлился на них, на этих женщин, устроивших тут причитания.

Он снова начал всматриваться в окно, видя перед собой синее небо, пустоту, расположенное на самом склоне, разделенное посередине речушкой свое маленькое село, и нану свою – бедную нану – и брата…
Отца он не помнил, кроме рассказа наны о том, что он умер за пять месяцев до рождения Лемы.
Когда он видел его фотографию, отца фотографию, ему казалось, что он помнит его тогдашнего, сразу забывая, как только переставал смотреть на снимок.

Брат был младше его, он даже помнил день, когда тот родился. В июне это было, когда созрели вишни.
С полной пазухой вишен подошел он к матери, с полной пазухой красных вишен.
Мать лежала спиной к нему, лицом к стене, за ее спиной доносился детский плач – а-а-ау-ау…
Он стоит, она оборачивается, протягивает к нему руку и обнимая: «Своему Куми (его зовут Куйра), Мана (он никогда не произносил полное имя матери – Манажа) родила красивого брата, потому как мой Куми один, потому и родила ему Лему!» – сказала мать.

Ему очень сильно захотелось взглянуть на плачущего ребенка.
Он постеснялся посмотреть.
Мать, очистив его носик, сказала: «Беги, поиграй… смотри только, не упади», – ласково потеребив только что очищенный носик.
Он понесся стремглав, улыбаясь, делясь со сверстниками радостной вестью, что у него родился брат.

– Уважаемые пассажиры! Наш самолет летит на высоте девять тысяч метров. Командир корабля и экипаж желают вам приятного полета, – прозвучало в динамиках. – Спасибо за внимание.

Он вспомнил, как много позже, когда Леме исполнилось четыре-пять лет, они пошли на канал искупаться.
Детей было много, двадцать, а может, и тридцать их было; все прыгали в воду, с берега прыгали в воду.
Оставив Лему с ребятами помладше в том месте, где речка достигала до колен, сам он начал прыгать с берега, соревнуясь с остальными в сальто.
Речка вся была заполнена детьми; те, кто прыгали с берега, шумно выстраивались в очередь по три-четыре человека.
В этом шуме и гаме, готовясь к очередному прыжку, он расслышал Лемин голос: ва Кума… Мана! – доносящийся откуда-то из воды, среди стольких голов не различима его голова.
У него вырвался такой крик, будто хотел разорвать барабанные перепонки Вселенной, и следом прыгнул в воду.
Он трижды уходил под воду, не различая перед собой ничего, и лишь в третий раз ухватился за конечность – руку или ногу…
Он плакал, навалившись на бесчувственного Лему, пока проезжающие на машине незнакомые люди не оторвали его от него.

– Кума, – позвал Лема, – Кума!

Потом вечером, до того как зашло солнце, отправив Лему домой, он пошел играть в футбол с командой с той стороны речки.

Когда деревяшка, что впервые запустила в него мать, пролетела мимо, он понял, что Лема заплакал и все рассказал.
Две ночи он провел у дедушки, отца матери, вместе ездили на телеге, чтобы накосить травы.
Вспомнилась ему и земляника, что тогда кушал.

Вспомнил также день, когда его забирали в армию, как пришли на сборпункт мать с братом.
Когда уже попрощались друг с другом, Лема кинулся на него и, обняв крепко, зарыдал.
Мать пыталась улыбнуться – улыбнуться, чтобы не заплакать: «Не позорься перед людьми, прекрати, вот пойдем домой, где кроме нас с тобой ни одной живой души и стыдить никто не будет, вот и наплачемся вволю».
«Перестань, перестань, – сказал он, сдавливая собственное горло, – перестань, неловко, ты же взрослый парень, тебе же 14 лет!»
Брат, не прекращая рыдания: «Оставь меня, оставь».

– Уважаемые пассажиры! Мы вам сейчас предложим легкий завтрак, приведите свои кресла в вертикальное положение и откройте свои столики; столики находятся на спинках впереди стоящих кресел, – дошло до его слуха.

Он вновь затих у окна, разглядывая на занесенной снегом земле коричневые пятна населенных пунктов и расходящиеся, как петушиные следы, кривые изгибы рек.
– Ваша, извините… тут в кроссворде… жена мужика кто, ваша, из четырех букв… Клянусь, это… – что-то забормотал парень, сидящий рядом, и только из слова «ваша» он понял, что обращаются к нему.
– Баба, – ответил он.
– Точно! Благодарю, ваша… Ты посмотри, Аслан, что оказалось-то – баба! Что и требовалось доказать, елки…

– Мужчина, вам рыбу или курицу? – спросила у него, в забытье прильнувшему к окну, стюардесса.
– Воду мне, пожалуйста, простую воду, – сказал он, обернувшись на ее слова. Одна из двух стюардесс пошла для него за водой, вторая стала доставать из передвигаемого на колесах шкафчика пластиковые коробки с едой и раздавать по сторонам.

– Нана, оставь… оставь меня… – донесся опять голос той самой девушки; слышно было, как мать приглушенным голосом ругала ее. Девушка вскочила со своего места, но две женщины, что сидели по краям (одна из них, наверное, и являлась матерью), удерживая за руки, усадили ее на свое место.

– Еще с аэропорта эта девушка плачет, – парень, что сидит с ним рядом, обращаясь к своему товарищу: – красивая-то какая, жалко…
– Кто знает, горе какое…
– Кто-то умер, слышал я… По-моему, говорили, что брат, не помню…
– Ну, короче, кто-то да умер, ты взгляни на это фото… красота-то какая!

«Эти женщины, – думал он, – где их только не носит… Везде со своими лицемерными штучками, поминки устраивают, где им вздумается, а через время так хохотать станут, как будто ничего и не случилось…»

В первые два-три месяца армейской службы он почти каждый день писал Леме, рассказывая свой каждый шаг.
Лема в ответ писал про их кота, про теленка, про красного петуха, про его славные похождения и победы.
Он очень сильно любил брата, настолько сильно, что невозможно было представить более братской любви. Ему даже казалось, что не брат он ему вовсе, а сын или вместе – и брат и сын, несмотря на то, что разница в возрасте была всего-то три-четыре года.
Всему этому способствовала мать, ее мудрость, ее милосердие, она видела в нем, в старшем сыне, главу семьи, тем самым превратив старшего для младшего и в отца, и в брата, и в друга.

Ему вспомнилось, что окружающий мир во времена его детства казался много прекраснее, мир, над которым и не задумывался – есть он, нет его, и что это все – голубой, зеленый, белый мир, где каждый раз после пробуждения ото сна всегда светило горячее солнце.
Будучи маленьким, взяв под руку своего брата Лему, вместе они пускались за матерью, которая занималась прополкой, на отдаленном от дома клочке пахотной земли, правда, до матери, заигравшись, порой так и не доходили.
Бывало и так, что наступал вечер – а они все еще в пути – им навстречу показывалась мать, возвращающаяся обратно.
Лема, вырывая свою руку из его руки: – Кума, смотри-и, – надувая щеки, делал удивленное лицо, устремляясь вслед убегающему жуку или муравью, опускался на корточки, показывал на насекомое пальцем, чтобы и он обратил на него внимание.
При виде жуков, бабочек, муравьев или ос – забывалась и дорога, и мать, присев и заигравшись с придорожными камнями, изображая из них машин; лишь позже, когда почувствовали голод или от жажды пересыхало во рту, вспоминали и про мать, и про дом.
В такой момент у Лемы вырывался крик: – Нана! – как будто она стояла рядом.
Мы забывали время – полдень, после полудня, вечер – не разбирая, что зачем следует.
Иногда нас возвращала домой какая-нибудь из знакомых женщин, заметившая нашу беспечность: – Идите домой, ваша мать давно как дома.
Тогда мы поворачивали к дому, заводили меж собой разговор, чтобы скоротать дорогу.
Мать занималась ужином: готовила галушки из кукурузной муки, смешанные с крапивой или какими-нибудь другими травами.
Он любил яичницу, много яичницы, с горячей домашней лепешкой.
Мать готовила лепешки, белые, горячие домашние лепешки, разводила в печи большой огонь, доводила огонь до жара и выпекала лепешки.
Горячие лепешки вкусно было запивать молоком, со свежим молоком горячая лепешка, с парным, только что выдоенным теплым молоком.

Врезалось в память – сейчас уже он вспоминал это с болью, – как в последний свой приезд, в ноябре, он накричал на брата.
Тот стоял на одном месте, молча стоял и выслушивал: как скажешь, Кума, как тебе угодно, Кума! Говори, что хочешь! Нет у меня на свете более любимого человека, чем ты!
Такая его привязанность к нему обезоруживала его и каждый раз заставляла отступать.
«Мужчина, не женившийся к тридцати пяти годам, он не мужчина и не женщина, – сказал он ему в тот день. – Валлахи, Богом тебе клянусь, если в течение полугода ты не женишься, я забираю своих жену и детей в Подмосковье, и будешь тогда возиться с больной матерью один вместо хозяйки».
«Я тебе не брат, Кума, если за три дня до восьмого марта не передам тебе весточки: приезжай, Кума, восьмого марта у твоего брата свадьба».
– Ты много надавал мне обещаний! – сказал он.
– На этот раз уж железно, Кума, это последнее слово: восьмого марта у твоей будущей снохи день рождения, и в этот день, Кума, але-лай, что в этот день будет твориться! Танцы, веселье, мордобой!

…пошел на снижение для посадки в аэропорту «Северный» города Грозный …кресла приведите …застегнуть привязные ремни …мокрый снег с ветром, – обрывками доносились до него, занятого мысленным подсчетом дней, что оставались до 8-го марта.
Их, оказывается, был ровно 21 день, считая и это утро, когда его на рассвете разбудили телефонным звонком с вестью, что его брат Лема в очередной раз – как и всегда – обманув его, вчера ночью, в одиннадцать часов, на собственной машине врезался в «КАМАЗ»…

«Дап-дип-дап» – когда самолет сильно ударился о бетон: «Просьба ко всем пассажирам оставаться на своих местах до полной остановки самолета», – слышен был голос стюардессы.
К горлу подкатил ком, когда в окне показался грозненский аэропорт, захватило дыхание, на глазах выступила влага.
Он сделал глубокий вдох-выдох, издав протяжный грудной звук, большой и глубокий вдох-выдох, как будто пытался высвободить душу от гнетущей тяжести, чтобы не заплакать, вытерпеть.

Спустившись с самолета и проникнув после контрольной секции в зал, он заметил встречающего его племянника Рамзана, который звонил ему утром, и еще одного человека, стоящего с ним рядом.
Рамзан подошел и обнимая: «Прилетел, Куйра… Пусть Всевышний простит и помилует душу Лемы!…»
– Амин, – произнес он, – амин, – похлопав Рамзана по спине. – Пусть Всевышний будет тобой доволен… нам с тобой надо спешить… успеть, пока люди не выехали на кладбище…
– Пусть Всевышний простит твоего брата, – обратился к нему тот мужчина, что стоял рядом с Рамзаном. – Пусть Аллах наградит тебя терпением, чтобы выдержать стойко…
– Амин, Аллах пусть будет доволен и тобой…
– Это… он приехал встречать свою сестру… невесту нашего Лемы…–пояснил Рамзан: – 8-го марта у них был назначен день свадьбы… с Москвы тоже летит… с матерью за покупками к свадьбе…
– Что? Это она, та девушка? – обернувшись, он узнал ее – высокую, с гордой осанкой, девушку, которая шла за матерью, с опущенным взглядом, величественная и сникшая как сама смерть.

Ветер швырял снегом.
Снег бил по лицу.
Снег был мокрый, мокрый, как грязь.

«Во второй раз пережил я твою смерть, во второй раз», – промелькнула в его сознании мысль о брате и о той девушке, которая не была для него не близкой и не чужой, а лишь осталась щемящей болью всей его дальнейшей жизни…

Они приходили утром, на рассвете…

Я не знал, что мне сейчас делать и какое решение будет верным.
Я сидел на одном месте, вглядываясь в окно примыкающей к дому кухни, на заснеженный в сумерках двор.
Снега шло слишком мало и слишком мелко, временами снежные крупицы, подхватываемые ветром, превращались в белую пыльцу прежде, чем добирались до земли.
Я всматривался.
Я не понимал происходящего, не понимал, почему так случилось, не понимал, где я и что со мной.
Я бездействовал, отдалившись от всего, сидя на кухне у окна, разглядывая разбитые ворота своего дома.
Ворота пришли в полную негодность – ни замка не повесить, ни засовом не закрыть.
Снега не было.
Снега шло слишком мало, настолько мало, что нельзя было скрыть.
Его следы – кровавые его следы, что тянулись за домом вдоль забора, – я пытался замести снегом и мусором, еле различая в темноте.
Он пришел оттуда, через задний двор, весь окровавленный, в грязи.
Он не осознавал, куда он попал, к кому и что с ним происходит.
Он так и шел – пересекая дворы, пока впереди не возникла стена, в стене дверь, дверь, закрытая изнутри.
Он бился об дверь, дергая ее на себя.
Слышно было бормотанье, слов невозможно было разобрать.

Услышав взрыв – глухой, тяжелый, постепенно усиливающийся взрыв, – я вскочил, сознание мое, еще полностью не отошедшее ото сна, не понимая происходящего, на мгновенье отключилось. Потом выстрелы, долгие выстрелы, теряющиеся в ночи и вновь воскресающие.
Внезапно шум прекратился и тишина накапливалась, готовая взорваться. Тишина таила в себе опасность, тишина, что наступала вслед за взрывами и выстрелами, коварная, притихшая, примолкшая, притаившаяся, отдыхающая, с тревожным дыханием тишина.
Я не сдвинулся с места, с того места, где я лежал.
Я всматривался в тишину, приглушая собственное дыхание, всем телом превратившись в слух.
Город был безлюдный – лишь изредка люди.
На нашей улице жили трое, вместе со мной трое.
Были солдаты, были дома, разрушенные до основания, из разворошенного нутра которых зияли бетонные плиты.
Кроме солдат не было никого.
Солдат было много.
Змейкой тянулись мертвые улицы и облака пыли, подымавшейся из-под колес БТРов.
Сверху летали самолеты, были видны БМП и БТРы, иногда танк на большой скорости, будто убегающий от преследования.

Власть находилась в Гудермесе, чеченская власть.
Я из села приехал в Грозный, чтобы ездить туда, в Гудермес, в поисках работы: надо было думать о семье, как прокормить ее.
Дом, в котором я пытался обжиться, был мой, вернее, был моим домом, теперь разрушенным.
Единственно уцелела кухня, примыкающая к дому, только крыша была разбита, с торчащими обломками стропил и осколками шифера.
И стекла в оконных рамах были разбиты, некоторые и вовсе без рам.
Я накрыл крышу клеенками, кусками клеенок, чтобы уберечь потолок от дождей.

В Гудермесе творилось что-то невообразимое из-за огромного скопления людей.
Таких, как я, было еще больше – люди искали работу.
Я не знал чиновников из новой власти, да и из старой не знал.
За те двадцать четыре года, что проработал в школе, я с ними никогда не сталкивался, и кроме директора с завучем не знал другой власти.

В пятый или в седьмой мой приезд кто-то из чиновников пообещал, что подыщет мне работу.
Он, оказывается, был из Урус-Мартана, с нашего района. Я у него и документы видел – удостоверение замначальника департамента, но не разобрал, какого именно.

Я боялся каждый день ездить в Гудермес: везде стояли блокпосты или возникали то тут, то там совсем неожиданно, перекрывая дороги.
Издевались над людьми, вымогали деньги, некоторых арестовывали.
Арестованные пропадали бесследно.
Я боялся оставаться в Грозном.
Из села в Гудермес и обратно в село приехать за день не получалось. В лучшем случае доезжал до Грозного: дни были короткими, рано темнело.
В ночи я боялся оставаться один, один на один со своими страхами: ты становился собственностью любого, собственностью того, кто захочет тебя убить, если только он не поленится приставить палец к спусковому крючку.

Днем я прикладывал к чему-нибудь руки, чтобы гости незваные заметили меня за работой, за работой у себя дома, чтобы видели во мне хозяина.
Так мне казалось, что меня не убьют – не убьют, если не буду скрываться, а буду открыто, на виду, занят работой.
Убитых было немало – снайпер расстреливал даже тех, кто залезал на чердак, чтобы починить крышу.
Казалось, все было во власти черного воронья, ворон было так много, черных, как уголь, ворон, нависших над мертвым городом наподобие крыши. Как тучи черные, ветром разносимые черные тучи. Они любого убьют, думал я, наблюдая за ними, стоит им только захотеть – любого. Их было так много, что днем закрывали солнце, а ночью лунный свет. Да, они и ночью летали, низко, будто в поисках жертвы.
Ночью становилось страшно, ночью душа, как сито, просвечиваемая насквозь, растекалась – и лишь до одури, до боли щемящей оставалось острое желание жить.

Тишина содрогнулась от выстрелов в ночи, ощущаемых каждой клеткой кожи.
С тех пор, как услышал первый взрыв, я не сдвинулся с места.
С того самого пробуждения, боясь заново заснуть, натянув на себя одеяло, сьежившись, я так и лежал, с бьющимся, как у мышонка, сердцем, с ощущением, что выстрелы раздаются уже в моей голове.
Где-то в доме завелась мышь, или это только мне казалось, что мышь что-то грызла. Звуки, невозможно было определить – под полом или на чердаке, слышны были по всему дому. Они не прекращались.
Слух мой обострился, и сердце билось, как у загнанного зверя.

Они приходили утром, до рассвета или на рассвете, пока свет не разливался по земле.
Однажды чуть не пристрелили: разбуженный шумом в доме, я вскочил и уперся о холодное дуло автомата, приставленного ко лбу.
Так же утром пришли другие, молодые чеченцы, представились ОМОНовцами, расспрашивали про боевиков – видел-нет?
Я их не видел, тех, про кого они спрашивали.
Я к ним уже привык, к тем, кто приходил рано утором.
Я их ждал, ждал с каждым наступлением рассвета.

Дернули дверь или это было окно, нет, дверь, задняя дверь дома. За дверью кто-то находился, дергая ее, пытаясь открыть, сорвать с петель или проникнуть сквозь нее. Я не знал, что делать, не знал – кто там.
Я сполз с кровати и присел, только присел – я боялся, что если встану, меня увидят в окне. Дверь дернулась еще и еще раз. Все так же, вприсядку, задерживая дыхание, я подошел к двери.
Слышен был стон, обрывки фраз, дыхание.
Когда я рванул дверь на себя, резко рванул и открыл, человек, стоящий за дверью, грохнулся мне в ноги:
– Ты чеченец… спрячь… ранен…
Миг превратился в вечность, пока я стал осознавать свои действия.

Позже, на кухне, когда ко мне вновь вернулся страх, вспомнив, что спрятал раненого, я резко вскочил.
Доносились стоны, стоны этого человека.
Я начал метаться по дому, выскакивать на улицу и забегать обратно, не зная, что делать в первую очередь, как быть, что делать вообще.
Заскочил за дом.
Было темно, и трудно было что-либо разглядеть. Лишь еле различаемая полоса следов крови, идущая от забора к дому.
Нашел лопату, еще не украденную, начал забрасывать следы снегом и мусором, закидывать ветками. Затем заскочил в дом и перевернул всю комнату, которую до этого целый месяц пытался привести хоть в какой-то порядок, начал разбрасывать весь свой жалкий скарб по углам, раскрыл уцелевшие оконные рамы, разбил об пол несколько стекол.
Матрас, на котором спал, перетащил в кухню. Кухню вычистил, некоторые вещи из кухни занес в комнату.
Раненого спрятал в маленьком погребе, где до войны хранились соления, положив две оконные рамы сверху, закидал вещами.
Погреб был слишком маленьким, всего лишь в полметра длиной. Я понимал, что скрытое будут искать из соображений того, что это скрыто, а то, что лежит на поверхности, зачастую оставляют без внимания.
Вооружившись лопатой, я начал крушить и стены, и потолок на той половине, где находился погреб, пытаясь придать заброшенный и неприглядный вид.
Кухню же старался довести до блеска, затащив туда все ценное, что у меня было.
Керосинку же не посмел зажечь – боялся, могут увидеть.
Электричества не было.
В необходимых случаях светил себе зажигалкой.
Я ею пользовался для газовой плиты – газ пока еще поступал.

Когда закончил со всем этим, обратил внимание, что проходит время утреннего намаза, несмотря на то, что было еще темно.
Быстро, не разбирая что, как и в какой последовательности, прочитав суры и аттахиг1, уселся напротив окна, поставив стул спинкой к себе и уложив руки на край спинки, а подбородок на руки, как сторожевой пес, стал всматриваться во двор.
Стоны раздавались часто – длинные и глубокие.
Я всматривался.
Мои глаза вперились в ворота в ожидании, что вот-вот, и сердце бешено колотилось в груди.
Я ждал рассвета, большого и яркого света.
Рассвет не наступал, только чуть-чуть рассеялась мгла, в которой возможно было отличить человеческий силуэт на расстоянии двух-трех метров.
Мне бы хотелось полного рассвета, чтобы избавиться от чувства одиночества.
Одинокий или пропадал, или же его убивали.
Люди не ходили в одиночку.
На дорогах везде были посты.
Только через посты можно было куда-то уехать. Если видели, что кто-то движется в обход поста, его убивали или забирали. Арестованный пропадал.

Мне надо было что-то предпринять – куда-то убрать этого человека, найти и передать его родственникам, ну, хоть кого-нибудь попросить о помощи.
Свет разлился настолько, что были различимы ветви дерева и небо.
Я видел перед собой только ворота.
Я смотрел на ворота, слух же мой был устремлен к тому человеку, к той опасности, что исходила от него.
На воротах зияли отверстия от осколков и пуль, через которые видна была улица.
В какой-то момент мне показалось, что дырки почернели и в ту же секунду начали просвечиваться.
Я схватил кружку и поставил ее на газовую плиту, алюминиевую кружку, чтобы вскипятить чай.
И сигарету зажег.
Мне хотелось чем-то заняться, представить себя абсолютно беззаботным человеком – курящим сигарету, попивающим чай.
Они ворвались во двор внезапно.
Их было много, с затянутыми за голову, как у женщин, платками, замазанными сажей лицами.
Половинки ворот от сильного удара разлетелись далеко в стороны.
Стоял БТР… Как же так? Почему я ничего не слышал? Когда… как… без звука…

Скинув с себя тулуп, отстегнув верхние пуговицы рубашки, с сигаретой в зубах, с босыми ногами, я вышел и встал на ступеньках.
Их было шестеро: двое были на улице, четверо во дворе. Двое из тех, что были во дворе, вздернув автоматы, с двух сторон заняли позиции.
– Туда! – отдал приказ один из оставшихся двоих, указав пальцем, что надо обойти дом с той стороны.
– Я пойду! – один из тех, кто ранее занял позицию с автоматом, молодой солдат без платка сорвался с места и побежал на заднюю часть двора.
Тот, кто отдал приказ, двинулся на меня, отбросив, вошел.
На мгновенье остановился.
Начал оглядываться по сторонам, как собака обонянием, глазами оценивая обстановку.
Взял со шкафа мои документы, которые я намеренно положил так, чтобы сразу бросались в глаза: паспорт, трудовую книжку, удостоверение «Отличника народного образования ЧИАССР».
Пролистал все три документа, изучая каждую страницу.
– Все чисто! – доложил солдат, что бегал за дом.
– Ну, чему учишь детей-то, Хамзатов Гелани Са-парбиевич? – спросил, растягивая слова.
– Истории… – выдавил я из себя.
– А какова она, ваша история, а? Знаешь, что сказал Ермолов Алексей Петрович?
– Много чего, наверное…
– Гадов надо давить, сказал он, а ты – гад!
Я побоялся возразить, побоялся сказать правду.
Правды-то и не было.
– Видел кого… раненых, ползущих, бегущих…
– Тут никто не ходит… нас тут мало, я да дед с бабкой и Надежда Петровна, – ответил я, делая вид, что не понял его вопроса.
Я боялся стона, боялся, что тот сейчас застонет. Мне хотелось о чем-то говорить, болтать, не важно – о чем, лишь бы не молчать. Но говорить много было столь же опасно, как и не говорить ничего.
– Знаю, кто и где! – бросил мои документы на стол, разворачиваясь, взгляд его остановился на пачке «Парламента», что лежала за тарелкой.
– Вот сука, что курит! – злая ухмылка соскочила с его лица.
Я стоял как вкопанный, будто сердце остановилось, в ожидании стона за своей спиной.
Вытянув одну сигарету и протянув ее мне со словами: «На, возьми, выкуришь щас, перед смертью», – спрятал пачку в карман, застегнув следом карман на пуговицу.
– Не видел, говоришь, никого? – спросил заново, шагнув в направлении комнаты, где находился погреб, но так и не перешагнув за порог.
– Да кто тут будет… – с трудом проговорил я, заставляя себя не бросить взгляда в сторону погреба.
– А живет как свинья, – как бы сам с собой разговаривая, – как свиноматка, блядь, отличник народного образования… мать!
– Тут ночью бомбили, – сказал я, – не знаю, что было-то…
– Не знаешь? Крыс давим в своих норах! – и, развернувшись, глядя прямо в глаза, – таких крыс, как ты!
Я промолчал.
Я стоял не двигаясь, считая тысячные доли секунды.
Секунда тянулась слишком долго, как предсмертный миг.
Жизнь висела на тоненькой ниточке, за которой проступала смерть с весами и гирьками.
Пройдя к ступенькам, офицер махнул рукой.
Солдаты побежали к БТРу.
– Коренных выжили, коренных русских… А вернем, еще как вернем! С цветами встретите, гады, с маршем Мендельсона! – быстрым шагом пошел.
Когда дошел до ворот:
– Кстати, «злой чечен», кружка твоя давно сгорела! – сказал, обернувшись: – Мы еще вернемся…
Я не смел зайти до тех пор, пока БТР не исчезнет: мои ворота были открыты.
Я боялся, что выстрелят, боялся, что выстрелят в спину.
Когда БТР тронулся, солдаты, сидящие на нем, обернулись в мою сторону.
И мне показалось, что они сейчас будут стрелять.
Не выстрелили.
Не помню, сколько времени прошло.
Когда я вновь выглянул за ворота, БТРа не было видно и ни одной души на улице.
Закрывая ворота, обратил внимание, что следы солдата, который побежал смотреть заднюю часть двора, так и не добежав за дом, поворачивают обратно.
Я побежал за угол и… следы, кровавые следы, снег, смешанный с кровью, то, что вчера в потемках я пытался скрыть, закидывая лопатой.
У двери, где тот ночью стучался, лужа крови, застывшая лужа крови.
Заскочив в дом: «Нет… нет уж, дорогой… ты меня не убьешь… так ты больше не сделаешь! – начал раскидывать наваленную мной кучу с погреба, – вставай, дорогой, живо, живо… давай мы с тобой исчезнем отсюда… уедем… убежим… ты же чуть не погубил меня, чуть не убил меня! – когда я потянулся к нему, чтобы вытащить из погреба, моя рука наткнулась на остывшее холодное тело…
Он умер, он был мертв, давно как мертв.. .
«Будь проклято! Да будь все проклято!» – крик, боль, плач, проклатье вырвались из моей груди, истерзанный, изможденный, подкошенный, упал на колени.

Перевод с чеченского Саламбека АЛИЕВА

1 Аттахиг – составная часть намаза-молитвы.

Вайнах, №7, 2013.

Оставить комментарий

Ваш E-mail будет скрыт. Отмеченные поля обязательны к заполнению *

*

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>

Вверх