Казбек Гайтукаев. Две тенденции в изображении Кавказа в русской литературе.

Каждый раз, в процессе и после очередного кризиса в истории русско-кавказских отношений, нередко доходивших до вооруженных столкновений, как, например, последние войны России в Чечне и Грузии, каждое новое поколение идеологов победителей и побежденных, задаваясь вопросами: за что, почему, кто виноват и что делать? – обращается в прошлое в поисках подсказки и ответа в исторических аналогиях: кто – для того чтобы выверить путь в безопасное будущее по законам добра и справедливости, а кто – для обоснования ненависти и оправдания «своих».
Проблема двух тенденций в восприятии российским обществом Кавказа и, соответственно, двух направлений его отражения в литературе имеет долгую двухвековую историю.
Противостояние обеих тенденций проходит через всю русскую литературу, от Пушкина и до сегодняшнего дня, то разгораясь, то затихая, до очередного крутого виража истории.
Исследование проблемы с учетом сегодняшнего состояния искусства художественного слова и в свете новых исторических реалий может привести к новым открытиям и важным выводам. В кратком сообщении важно хотя бы пунктирно обозначить контуры предмета рассмотрения.
Уже в первом отзыве о поэме А.С. Пушкина «Кавказский пленник», принадлежащем князю Петру Андреевичу Вяземскому, достаточно четко обозначены обе тенденции, положившие начало двум направлениям в русской «кавказской» литературе.
В письме к А.И.Тургеневу от 27 (1822) он писал: «Мне жаль, что Пушкин окровавил последние стихи своей повести, что за герой Котляревский, Ермолов? Что тут хорошего, что он, как черная зараза, губил, ничтожил племена?
От такой славы кровь стынет в жилах и волосы дыбом становятся. Если мы просвещали бы племена, то было бы, что воспеть. Поэзия не союзница палачей; политике они могут быть нужны, и тогда суду истории решить, можно ли ее оправдывать или нет, но гимны поэта не должны быть никогда славословием резни. Мне досадно на Пушкина: такой восторг – настоящий анахронизм. – И там же автор в двух фразах набрасывает картину удушающей атмосферы общественно-политической и нравственной жизни того времени: – Досадно и то, что, разумеется, мне даже о том и намекнуть нельзя будет в моей статье. Человеколюбие и нравственное чувство мое покажется движением мятежническим и бесовским внушением в глазах наших христолюбивых ценсоров».[5: 274-275] Понятийный ряд – «нравственное чувство», «просвещение», «человеколюбие» из письма князя Вяземского, можно сказать, определило то прогрессивно-гуманистическое направление, которое в дальнейшем в истории русской литературы формулировалось и как либерально-просветительское, и как западническое, и как просто гуманистическое. Оно-то и стало доминантным, обеспечившим русской классической литературе мировое признание.
Другое направление – реакционно-консервативное, официозное, «ура-патриотическое», обслуживающее геополитическое интересы правительства, также отмечено в определениях князя-просветителя: «палачи» (генералы Цицианов, Котляревский, Ермолов), «бесовское внушение», «славословие резни», «христолюбивые ценсоры» и т.д. Позднее идеологическую базу под это направление подвел министр народного просвещения времен Николая 1 С.С. Уваров в триаде «Самодержавие, Православие, Народность».
В основе расхождений исследователей проблемы двух направлений в русской «кавказской» литературе – концепция личности кавказца. Для обоснования точек зрения тех или других литература предоставляет обширный материал и потому нередко становится ареной ожесточенных споров, так как продолжает оставаться если не главным, то одним из главных средств формирования общественного сознания вкупе с «важнейшим из всех видов искусств – кино», а в нынешних условиях уместно добавить и телевидение.
Концепция личности горца как хищнической и всего туземного населения Северного Кавказа как «дикарей», с которыми можно и должно общаться «как с животными», прошла апробацию в высших кругах самодержавия. Василию Андреевичу Жуковскому принадлежит приоритет ее поэтического воплощения. В известном «Послании к Воейкову» (1814) он первым в русской литературе заложил матрицу негативного образа синкретического «кавказца». Горцы, по легенде автора, никогда не бывавшего близ «пределов Терека» и не видевшего живого «Чеченца или Черкеса» и, тем более, «Чечерейца» с «Бахом» и «Камукинцем» (которых и в природе-то не было, хотя и писаны с заглавной буквы), – все они постоянно заняты разбоем: «Как серны скачут по горам,/бросают смерть из-за утеса;/Или по топким берегам,/ В траве высокой, в чаще леса/ Рассыпавшись, добычи ждут». А в свободное от разбоев время, предаваясь «…угрюмой лени… стесняясь в кружок,/ И в братский с табаком горшок/ Вонзивши чубуки, как тени/ В дыму клубящемся сидят/ И об убийствах говорят…». Вся их «трудовая» деятельность состоит только в том, что в промежутке между «засадами» и «чубуками» они… сабли на камнях острят,/ Готовясь на убийства новы».
При такой экзотической трактовке образа жизни аборигенов, якобы живущих исключительно разбоем, становится понятной установка Николая I на «усмирение горских народов или истребление непокорных». [4: 71] Правда, несколько запоздало автору «Послания Воейкову» возразил Е.Г. Вейденбаум, один из первых исследователей кавказской темы в русской литературе: «Нечего и говорить, что такое изображение горца очень односторонне даже и для того времени: миллионное население не может кормиться только плодами грабежа и насилия. [3: 279] А.С. Пушкин, не скрывая идейно-тематической преемственности своей поэмы, тем не менее, стремится отмежеваться от предшественников, поэтому вместе с «Пленником» он печатает тексты Г. Державина «На возвращение графа Зубкова из Персии…» (1797) и «Послания к Воейкову» В.А. Жуковского. Пусть сам читатель увидит разницу.
Набросок Жуковского имел, в целом, негромкий отклик и то лишь в узком кругу любителей изящной словесности. Пушкинский же «Пленник» вызвал лавину подражаний. По подсчетам В. Жирмунского за десять лет с момента первого издания поэмы Пушкина в 1822 году на страницах журналов и газет, в том числе и провинциальных, было опубликовано до двухсот поэм-подражаний, «пленников» и «пленниц». [7: 203] Говоря о причинах того огромного впечатления «Кавказского пленника» Пушкина на публику и, что не менее важно, на литераторов-патриотов, наряду с несомненными поэтическими достоинствами поэмы, следует помнить, что ее публикация пришлась на активную фазу силового захвата Россией Кавказа – фазу, инициированную командующим «Отдельным кавказским корпусом» Ермоловым, жесточайшим из царских сатрапов, явившимся фактическим поджигателем большой Кавказской войны.
Что до «восторга» поэта («Смирись, Кавказ, идет Ермолов») – в официальных кругах и в массе «патриотов» из числа поэтов-эпигонов он, видимо, был зачтен как выражение всенародной поддержки «барабанного просвещения «диких горцев» троегранными штыками» (А.С. Грибоедов). При этом, говоря о причинах «восторга», нельзя сбрасывать со счетов и того факта, что опальный поэт пребывал в то время в ссылке, со всеми неудобствами и неприятностями, связанными с этим обстоятельством.
Явный перебор с эмоциями в «Эпилоге», напрямую не связанного с историей «Пленника», тогда же вызвал «подозрения» у декабриста Орлова Ф.М., который заметил, что его (Пушкина) «…последние стихи похожи несколько на сочинение поэта-лауреата (laureate»?) [8: 236] Апология завоевательной политики царизма в творениях эпигонов была абсолютной, и горцы, естественно, подлежали истреблению по выбору и воле «белого человека», несущего «бремя цивилизации».
В силу своей массовости литература именно «ура-патриотического» направления создала в обществе атмосферу устойчивого неприятия, по крайней мере, мужской половины туземного населения. Вот некоторые из примеров.
В незаконченной поэме «Лонской» А.А. Шишкова, подвизавшегося в кругах, близких к поэтам «пушкинской поры», содержится весь набор известных по матрице Жуковского черт характера горца: «Чеченец зол (как видим, не Лермонтову принадлежит первенство эпитета «злой чечен»): его рука/ Приучена к убийствам тайным,/ Любовь от сердца далека;/ Он страшен путникам случайным:/ Коварство, месть его закон;/ Чеченцу не известна жалость,/ И гордо презирает он/ Труды и тяжкую усталость». [10:99] Того же направления и повесть в стихах А. Шидловского «Гребенский казак» (СПб., 1831), поэма И. Радожицкого «Али-Кара-Мирза» (М., 1832), «Кавказские повести» П. Маркова (М., 1834), «Мщение черкеса» В. Яковлева (СПб., 1835) и множество других, переполнявших страницы журналов и газет, особенно, первой половины XIX века. Герой И. Радожицкого Али-Кара-Мирза в одноименной поэме наделен теми же чертами – страстью к разбою и грабежам и неизменной жаждой крови. Даже перед кончиной он без акцента произносит не слова молитвы, но мести: «Грабить, резать, жечь, губить!/ Режьте… бейте, мстите, мстите!.. Жажду крови – утолите…».
По поводу господствовавших в ту пору воззрений на народы Кавказа ученый-гуманист Петр Карлович Услар, автор ряда учебников и лингвистических исследований по горским языкам, свидетельствовал: «Нельзя было фантазировать насчет природы, – тотчас нашлись бы ученые, которые уличили бы в несообразностях. Но ничего не мешало фантазировать, сколько душе угодно, насчет людей. Горцы не читают русских книг и не пишут на них опровержений… Горцев не могли мы себе представить иначе, как людей, одержимых каким-то беснованием, чем-то вроде воспаления в мозгу, – людей, режущих направо и налево, пока самих их не перережет новое поколение беснующихся. И было время, когда эти неистовые чада нашей поэтической фантазии приводили в восторг часть русской читающей публики! Другие читатели, более рассудительные, все-таки верили в возможность существования такого племени беснующихся, но взамен восторгов советовали истребить их с корнем вон» (разрядка автора – К.Г.)[13: 5] Сегодняшним «горцам», теперь уже внимательно читающим «русские книги», далеко небезразлично, кто и как в прошлом и, особенно, в настоящем писал и пишет о них и их предках: кто воспринимает их как «граждан единой семьи народов мира», а кто продолжает числить их врагами русских и даже «всего прогрессивного человечества». Ни войны, ни клевета ангажированных СМИ не ослабили тяги «лиц кавказской национальности» к русской «кавказской» литературе, на позициях исторической достоверности и гуманизма которой были и остаются три гения – Александр Пушкин, Михаил Лермонтов и Лев Толстой.
Место писателя, его принадлежность к тому или другому направлению определяется по тому, с каких позиций, прогрессивно-гуманистических или реакционно-консервативных, он относится к актуальным проблемам своего времени. В XIX веке доминировали вопросы освобождения крестьян из рабства и продолжавшаяся многие десятилетия война на Кавказе, национально-освободительная – со стороны горцев и колониальная, захватническая – со стороны России.
Трудности начинаются там, где исследователь имеет дело с истинно великим мастером художественного слова, как, например, А.С. Пушкин, творчество которого само породило направления и составило эпоху и ни в какие схемы не укладывается. При этом учет эволюции воззрений поэта – необходимое условие объективной оценки его «кавказских» произведений и его поэтического наследия в целом.
В цикле «кавказских» стихов и поэме «Тазит», созданных им под впечатлениями от непосредственного знакомства с краем в результате второй, теперь уже добровольной поездки на Кавказ в 1829 году, он по-иному увидел «край разгульной свободы» и запечатлел глубину и масштаб конфликта, созданного генералами, «как черная зараза» «проносившимися» по горам, «губя, ничтожа племена». Поэт не мог не осознать, что поспешил с пророчествами и явно перегнул с рекламой Ермолова …
Контраст между позицией Пушкина в «Пленнике» и в стихотворении «Кавказ» заметено проступает в недописанной строфе, не вошедшей в окончательный вариант стихотворения:

Так буйную вольность законы теснят,
Так дикое племя под властью тоскует,
Так ныне безмолвный Кавказ негодует,
Так чуждые силы его тяготят…

История Тазита в незавершенной одноименной поэме показывает, насколько серьезно Пушкин замахнулся на «концепцию личности горца», облюбованную патриотической литературой, и как далеко он отошел от своего же «Пленника». Его Тазит, воспитанный «стариком-чеченцем» в традициях неписаного кодекса горской чести, никак не укладывался в ставшую привычной в условиях войны романтическую схему «горца-хищника».
Автор исторически достоверен, когда оставляет нереализованными все попытки своего героя построить счастливую жизнь в рамках этических правил и норм морали довоенной мирной жизни своих предков. Война внесла свои коррективы и в эту сферу. [6: 147-170] Пушкин первым в истории русской литературы заложил основы в создание реалистического типа горца – положительного героя – мирного труженика. И в целом, именно гуманистическая позиция поэта определила новое прогрессивное направление в русской кавказской литературе.
Новый взгляд Пушкина на Кавказ и его обитателей нашел продолжение в творчестве М.Ю. Лермонтова более плотно, чем у кого-либо из современников, населенного образами кавказцев («Каллы», «Аул Бастунджи», «Измаил-Бей», «Хаджи-Абрек, «Беглец», «Мцыри», «Герой нашего времени», «Валерик»).
Так случилось, что начало творчества М. Лермонтова совпало с новым обострением в русско-кавказском противостоянии, на которое поэт откликнулся стихотворением «Кавказу» (1830): «Кавказ, далекая страна! /Жилище вольности простой! /И ты несчастиями полна /И окровавлена войной!..»
Поэт изначально позиционирует себя как противник военного решения русско-кавказского конфликта. Уже в поэме «Измаил-Бей» (1832), наиболее сильном антивоенном произведении, он первым в русской литературе ставит вопрос – «кто прав?», из честного ответа на который естественно вытекает и – «кто виноват?»: «Черкес удалый в битве правой /Умеет умереть со славой»…
Как известно, пафос поэмы в осуждении войны, несущей людям горе и страдания, и в возвеличении подвига в защиту «старцев и детей, невинных дев и юных матерей».
Широкая осведомленность Лермонтова в фольклоре кавказских народов, глубокое понимание кодекса их этических и нравственных правил, знакомство с их мирным прошлым и немирным настоящим позволили ему создать ряд ярких горских образов (Бэла, Казбич, Измаил-Бей, Мцыри и др.), ставших важной вехой в решении проблемы «инонационального» характера в русской реалистической литературе прогрессивного направления. Здесь уместно напомнить известный отзыв Белинского о повести «Бэла»: «Вот такие рассказы о Кавказе… мы готовы читать,.. такие рассказы знакомят с предметом, а не клевещут на него».[1: 188] В лермонтовских произведениях, даже в тех, где русские и горцы противостоят друг другу, нет клеветы на «противника», нет злобы и ненависти к горцам. Штабс-капитан Максим Максимыч со слезами на глазах, как над родной дочерью, хлопочет над смертельно раненой Бэлой, пытаясь облегчить ее страдания. Рядом с автором «Валерика» в бою под Гехами, сочувствуя соплеменникам, но, не изменяя дружбе, стоял Галуб, кунак его. Как позднее рядом с Львом Толстым в минуты смертельной опасности для него будет находиться Садо Мисирбиев из Старого Юрта. Или как ранее Бей-Булат, «гроза Кавказа», сопровождал Пушкина через Дарьял и Кабарду, став гарантом безопасности его жизни и сохранности его кошелька.
Сочувствие Лермонтова Кавказу – не следствие юношеского максимализма – каприза во что бы то ни стало противопоставить себя официальному патриотизму, но в осознании им своей нерасторжимой связи с «суровым краем свободы», где живут и действуют необыкновенные люди, наделенные могучей волей и сильными страстями, не знающие разлада между словом и делом и, главное, стремящиеся жить на своей исконной земле, как жили их предки, «не покоряясь никому». С ними-то поэт чувствует родство, не только на эмоциональном и, я бы сказал, возвышенно-духовном уровне, но и на кровном, генетическом, как то утверждает современный исследователь творчества Лермонтова М. Вахидова.[2: №№ 9,10] Как бы там ни было с родством кровным, Лермонтов через всю свою недолгую жизнь пронес неподдельную любовь к «синим горам Кавказа» и к его обитателям: «Люблю я цвет их желтых лиц,/ Подобный цвету ноговиц. /Их шапки, рукава худые, /Их темный и лукавый взор /И их гортанный разговор». («Валерик». 1840). Мыслимо ли, чтобы эти слова принадлежали врагу? Невозможно также представить, чтобы даже отдаленно похожее позволили себе сказать о противнике «ура-патриоты» – ни тогда, ни после.
Автор стихотворного послания «Валерик» там же в словах, проникнутых болью за жертвы братоубийственной бойни, ясно выразил свое негативное отношение к войне, невольным участником которой он стал по стечению обстоятельств: «И с грустью тайной и сердечной/ Я думал: жалкий человек./ Чего он хочет!.. небо ясно,/ Под небом места много всем,/ Но беспрестанно и напрасно/ Один враждует он – зачем?».
Через десять лет после Лермонтова Толстой, который тоже «начинался» на Кавказе, почти теми же словами выразил схожую мысль: «Неужели тесно жить людям на этом прекрасном свете, под этим неизмеримым звездным небом? Неужели может среди этой обаятельной природы удержаться в душе человека чувство злобы, мщения или страсти истребления себе подобных? Все недоброе в сердце человека должно бы, кажется, исчезнуть в прикосновении с природой – этим непосредственнейшим выражением красоты и добра». [10:99] Следует сказать, что Толстой, приступая к художественному осмыслению кавказской действительности, начал с того, что прямо, как и Лермонтов, ставит вопрос: на чьей стороне справедливость в этой бесконечной войне русских с горцами? Прекрасно осведомленный в том, кому и для чего нужно было «фантазирование насчет людей», он отверг прочно обосновавшуюся в патриотической литературе концепцию о личности горцев как «прирожденных разбойников», «аммалатбеков» и «муллануров» он здесь также не приметил.
В одном из вариантов рассказа «Набег», после явно рассчитанной для цензуры фразы о том, что «в войне Русских с Горцами справедливость, вытекающая из чувства самосохранения, на нашей стороне», он пишет: «Но возьмем два частных лица…». И повествует о трагедии «оборванца, какого-нибудь Джеми», который, «…увидев, что Русские …подвигаются к его засеянному полю, которое они вытопчут, к его сакле, которую сожгут, и к тому оврагу, в котором, дрожа от испуга, спрятались его мать, жена, дети, подумает, что все, что может составить его счастье, все отнимут у него – в бессильной злобе, с криком отчаяния, сорвет с себя оборванный зипунишко, бросит винтовку на землю и, надвинув на глаза папаху, запоет предсмертную песню, и с одним кинжалом в руках, очертя голову, бросится на штыки Русских? На его ли стороне справедливость или на стороне того офицера, состоящего в свите генерала… Или на стороне моего знакомого Адъютанта?..» [11: 234-235] Истории, подобные той, что произошла с семьей Джеми, были обычным сопровождением «экспедиций», в которых Л.Толстому доводилось участвовать в качестве волонтера. О том, насколько глубоко они врезались в память писателя-гуманиста, говорит тот факт, что спустя полвека на склоне лет он вновь вспомнил о них.
В картине разорения чеченского аула в повести «Хаджи-Мурат» писатель показал, что в действительности представляли собой эти загадочные «экспедиции», в которых всегда в первую очередь страдали мирные жители: «Вернувшись в свой аул, Садо нашел свою саклю разрушенной: крыша была провалена, и дверь и столбы галерейки сожжены, и внутренность огажена. Сын же его, тот красивый, с блестящими глазами мальчик… был привезен мертвым к мечети … Он был проткнут штыком в спину. …Женщина … в разорванной на груди рубахе, открывающей ее старые, обвисшие груди, с распущенными волосами, стояла над сыном и царапала себе в кровь лицо и не переставая выла. Вой женщин слышался во всех домах и на площадях …
Фонтан был загажен, очевидно, нарочно, так что воды нельзя было брать из него. Так же была загажена и мечеть…
О ненависти к русским никто не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы, от мала до велика, было сильнее ненависти.
Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых пауков и волков, было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения» («Хаджи-Мурат», гл. 17). Необходимость самосохранения вынуждает старейшин прежде мирного аула послать гонцов к Шамилю. Их принудили примкнуть к восставшим своим собратьям.
Война – «дурное дело», она, конечно же, не является «стихией горца», как не является она «стихией» и казака. «Шалости» Лукашки – это пример покушения, пока еще не тотального, на традиционно добрососедские и дружеские отношения между горцами и казаками. И причина этих шалостей – близость российских войск…
Толстой предварил повесть «Казаки» исторической справкой, где, в частности, писал: «Живя между чеченцами, казаки перероднились с ними и усвоили себе обычаи, образ жизни и нравы горцев, еще до сих пор казацкие роды считаются родством с чеченскими…». [12: 15] У Толстого были солидные материалы для таких заключений. О многом из практики добрых взаимоотношений соседей по обе стороны Терека рассказал Толстому бывалый казак Епифан Сехин, прототип Ерошки из «Казаков», у которого в прежние времена было много кунаков. Он еще до сих пор помнит и рассказывает горские предания и легенды, поет «тавлинские» песни. Конечно, особую ценность для писателя имели сведения от самих горцев. История дружбы по законам кавказского куначества между Толстым и горцами Дурдой и Балтой и особенно с Садо Мисирбиевым, молодым чеченцем из Старого Юрта, дважды спасшим будущего великого писателя, – тема для эпической поэмы. Здесь важно заметить, что от общения с казаками, чеченцами, кумыками, даргинцами, ногайцами и другими Толстой в какой-то мере сам становился «кавказцем». Так, наследственный дворянин, граф, еще, может быть, питавший какие-то иллюзии относительно аристократического «комильфо», безболезненно принял кодекс куначества, кроме всего прочего, в силу гуманистической основы этого горского обычая –- спасать жизнь кунака (друга), рискуя собственной. В действенности горского кодекса чести Толстой не раз убеждался сам. Cлучай счастливого спасения двух кунаков – Толстого и Садо – от «партии конных чеченцев» 13 июня 1853 года лег в основу сюжета его «Кавказского Пленника» (1872), названного им «былью».
В этом промежуточном между «Казаками» и «Хаджи-Муратом» «кавказском» произведении Толстого, написанном специально для крестьянских детей Яснополянской школы, писатель дал правдивую живописную картину жизни горского аула времен Кавказской войны. Поступки и переживания всех персонажей, в том числе и второстепенных, предельно ясны и убедительно мотивированы.
Поставив в центр повествования Жилина и Дину, автор наблюдает за эволюцией их взаимоотношений – от любопытства и страха к сочувствию и искренней дружеской привязанности, завершающейся помощью «татарской девочки» в освобождении пленного русского. На примере Жилина, не питающего к горцам ненависти, и Дины, в силу малолетства еще не зараженной этой болезнью, Толстой, может быть, хотел высветить путь к добрососедству и миру между Кавказом и Россией?
Что уж точно можно сказать, после кавказских произведений Толстого, после созданных им горских образов – «прелестной татарки Дины» (И.С. Тургенев), трагической фигуры Хаджи-Мурата, верного законам гостеприимства Садо и множества других, ставших высшим достижением реализма в создании инонационального характера в русской прогрессивной литературе, писателям реакционно-патриотического направления, изголявшимся в клевете на «лиц кавказской национальности», пришлось сильно потесниться…
И надо прямо сказать, что последние не создали ни сколько-нибудь значительного художественного произведения, ни запоминающегося образа или картины из горской жизни. Тогда как представители прогрессивно-гуманистического направления оставили миру непрерывную цепь громких имен литературных персонажей, перед которыми и ныне склоняют голову потомки свободолюбивых горцев, чьи яркие образы увековечены в произведениях, вошедших в сокровищницу мировой литературы.

Литература:

1. Белинский. ПСС. Т.3. М., 1953.
2. Вахидова М.А. Тайна рождения поэта // Сибирские огни, 2008.
3. Вейденбаум Е.Г. Кавказские этюды… – Тифлис. 1901.
4. Вопросы истории. 1956, №7.
5. Вяземский П.А. Письмо к А.И.Тургеневу.
6. Гайтукаев К.Б. В пламени слова. –Грозный. 1989.
7. Жирмунский В. Байрон и Пушкин. –Л. 1924.
8. Орлов М.Ф. Капитуляция Парижа. Политические сочинения. Письма. –
М. 1963.
9. Сочинения и переводы капитана А.А. Шишкова. – СПБ, 1834.
10. Толстой Л.Н. ПСС.Т.3.
11. Там же. Т.3.
12. Там же. Т.6.
13. Услар П. Кое-что о словесных произведениях горцев. / Сборник
сведений о кавказских горцах. – Тифлис, 1868. Вып. 1.

Вайнах, №6, 2013.

Оставить комментарий

Ваш E-mail будет скрыт. Отмеченные поля обязательны к заполнению *

*

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>

Вверх