23.04.2016

Борис Гусалов. Разрыв-трава

Гусалов555Отрывки из романа

На которой траве коса переломится
в Иванову ночь, та и разрыв-трава.
Владимир Даль

Дуб прямо-таки с истинно чеченским упрямством и напором врос в желтой глины взгорок, возвышающийся перед самой их саклей.
Неведомыми ли путями занесло его сюда в бытность еще желудем, и он утоп в эту каменистую землю, неожиданно оказавшуюся для него благодатной; или же кто из чистого любопытства – приживется-нет – посадил, принеся из недалекого лесу невзрачным махоньким росточком, о том семейное предание Тайсултановых никаких сведений не передало от отца к сыну.
Но, как бы то ни было, при каждом восхищенном – немом! – созерцании дуба ему казалось, что это могучее дерево, исполненное чувства собственного несуетного величия, зорко и настороженно, словно боевая башня предков, чуть ли не со времен Атана и Амана1 вглядывается в расстилающийся под ним простор прикаспийских равнин Чечни и Дагестана. Отсюда само собой вытекало, что и его, Али, родной аул Ишхой-Юрт вполне мог обосноваться тут, у подножья снежных вершин на крутом левом берегу неумолчной Ак-су, еще до восшествия на престол дуба.
Ага. Есть? Есть!
Если что и можно припомнить – позволив себе хотя бы короткое воздыхание – не мужское ведь это дело, охи да вздохи – в жизни Али по-настоящему хорошего, что хотелось бы ему пережить заново, так это те непорочного счастья дни, проведенные им в детстве и отрочестве на берегах Ак-су. О, какая же она бывала радость во все огромное летнее небо, когда ты не рыбину-усача выдергивал из неведомых глубин черной воды, а сверкнувшую на солнце серебристую живую молнию на крючке своей самодельной уды!
И-йах!

А дуб, гордость не только их аула, но и всего ущелья, одной своей могущественной ветвью, как десницей, прикрывал приземистую их саклю с плоской по-горски крышей, устланной плитняком. Прикрывал – и в это верилось – от норовящих случаться именно что нежданно-негаданно напастей, на которые так изобретательна жизнь.
Если бы ислам столь жестко не требовал неукоснительного исполнения заветов и предписаний священного Корана, то вполне возможно, что по традициям адата дуб остался бы прежним капищем, местом поклонения многих поколений. А тут еще эта без масла в голове новая, невидаль-власть…
Ага, ей-богу!..
Но каким духом непоказного мужества повеяло оттуда, из эпохи предков, да не вздрогнут они в ахерете – загробном своем мире тишины и покоя!
И тут ему неожиданно стало жарко и душно: его охватило чувство непроизвольного стыда перед пращурами за то, что он, Али, более прославившийся как Хромой Али, гяур такой, все так-таки умудрился запачкать их знамя позорным проступком. Позорным, недостойным горского мужчины, да, раз он из-за женщины, к тому же из-за такой-сякой бабы, совершил… это… это самое…
И-йах!..

И в результате он снова оказался там, куда вход широк, а выход – щель, лишь можно протиснуться, и то, если…
Но он, Хромой Али, и теперь постарается сдюжить, не уронить себя, чеченца. Ибо, раз ты не до конца, не полностью есть чеченец, а с примесью, допустим, чего-нибудь советского – дело швах. Жизнь, не переставая, убеждала его в этом с того самого знакового дня… На примере дуба.
…Небо словно бы разрослось, раздалось от слепяще-яркого света, исходящего будто не только от самого солнца, но низвергающегося и из высей над ним. Сердце его, еще незыблемо, неисправимо молодого Али, тревожно застучало-заколотилось набатно, предчувствуя такую небывалую беду, предотвратить которую не дано даже всем семи небесным силам, а Аллах почему-то предпочел не вмешиваться. Но ведь и это Его воля. Хвала Ему!
Припав к круто выпуклой груди горной вершины Черное Седло, взбитое белое облачко зловеще-озорно так засверкало, засияло расплавленным золотом изнутри – вообще-то, было не понять, откуда оно вдруг взялось-появилось в чисто-синем, как глаз козленка, небе. Оно стало разбухать и разрастаться теперь уж с таким угрожающим видом, что можно было подумать: оно наконец-то за какую-то старую кровную обиду решило поквитаться со всем миром, с виду таким добродетельным, одинаково горячо любящим и привечающим всех, а по настоящей-то сути своей!..
Ого-го!

Однако облачко это вполне могло сойти и за наивного белого ягненочка, ни о каком зле в поднебесном мире не то чтобы не помышляющего, но и не догадывающегося о его наличии, зла то есть. Но вот его самого обрекли на заклание, и он подставляет костру солнца на поджарку то один свой бок, то второй – классный должен получиться шашлычок для небесных волков, вконец оголодавшимися стаями нагрянувших из расщелин гор. И они утробно заурчали, зарычали, сухо загремели, открыв праздничную канонаду – заляцкали клыками, предвкушая кровавый пир.
Эти тучи были чернее черных мыслей подлых людей.
И дуб тоже весь мелко-мелко затрепетал, задрожал от макушки до самых корней-нитей. И тут нависший над Ак-су желтый карниз ею же самой подмытого берега, не выдержав напряжения, обрушился на по-прежнему невозмутимые воды реки – ухнуло так, что наверняка от силы удара кто куда шарахнулись торпеды-осетры и пули-рыбешки Каспия.
А гора Черное Седло сохраняла привычную невозмутимость, оставаясь завидно хладнокровной, даже до обидного безразличной ко всему: ничего такого и на этот раз не совершит небо с землей, чего бы она до сего дня ни испытала и с достоинством ни пережила-ни выдержала!..
Мир был кипуче, энергично живым, и все происходящее в нем непосредственно касалось и тебя, человека – плоть от плоти его.
Ага…
Вся их семья от мала до велика, всполошившись не на шутку, высыпала во двор. Только Мовлади-хаджи, дед его, старейшина не только их дома, но и всего рода-тейпа, степенно, даже медленнее, чем обычно, проследовал за ними.

Его невозмутимость приободрила остальных. А он, вскинув голову в провисшее чуть ли не до косогор от тяжести грозовых туч небо, грузно возвел белые свои руки на уровень груди и взмолился, к радости Али впопад арабским словам шевеля тонкими сухими губами – тогда он, Али, еще понимал напевно проговариваемый дедом текст молитвы:
– О Аллах! Молю Тебя одарить нас благодатью этого ветра и благодатью того, что он несет в себе, и благом от того, с каким умыслом он ниспослан на нас, и прошу Твоей защиты от напасти сего ветра и напасти того, что есть его суть, и оборони нас от напасти того, с какой целью низвергнется небесная кара на нас!
Сверхславен Тот, кого благодарно превозносит гром и восхваляют ангелы, одновременно и пугаясь и истово чтя Его.
О Аллах, не погуби нас во гневе Своем и не обрекай нас на погибель Своей карой за прегрешения наши – вольные и невольные.
О Аллах! Отврати от нас не заслуженный нами бала2.
Пусть возродится зачахнувший, и да поднимется рухнувший, и да воссияет потухший!
Старик слегка неверной, шаткой походкой направился к дубу и, словно обнадеживая его верой своей в благополучный исход всего, приобнял, потом погладил по изборожденной вкривь и вкось канавками коре, сохранившей дневное тепло. И прижался к нему согбенной многотрудными годами спиной, приятно ощущая все бугорочки его надежного ствола.
Древним, очень древним был Мовлади-хаджи, однако таким вот ясным огнем его глаза не сияли, быть может, даже в самую удалую пору жизни – во дни закалки молодецкой его смелости в холодный булат несуетного мужества.

И-йах!
Обернувшись к ним, к семье, он приглушенным голосом сказал:
– Беда не та беда, которая грянет чуть погодя, а… – снова воздев руки на уровень груди, взмолился. – О Аллах акбар! Творец и Вседержитель мира, ниспошли на нас любое испытание, только вот не дай нам обернуться народом с двойным дном, с двумя ликами, с рассеченным, как хвост ласточки, двойным языком!
Это беда так беда, это горе так горе, – лучший праздник для наших недругов… – старик, безбоязненно взглянув на готовое обрушиться небо, скрылся в доме.
Стоило и им проследовать было за ним, но задержаться в сенях, как небо выхватило свою ятаганно изогнутую саблю и как бы пробно рубануло наискосок полог над горами. Пришелся бы этот удар всего лишь с этим пробным замахом в вершину горы Черное Седло – неминуемо бы образовалось на ее месте новое ущелье с текущей по его дну развеселой речкой – сиди на ее бережку на пригретом солнцем валуне, любуйся белопенным ее потоком, слушай монотонное воркование ее – вовеки не наскучит…
И тут…

И тут вполнеба сверкнула раскаленная добела извилистая цепь и стрелой вонзилась в дуб – рассекла его от верхушки до середины ствола. Обнажилась белая костистая рана. Отхваченная молнией часть дуба на некоторое время еще как бы застыла, задержалась в раздумье – падать ей вбок или как-то возможно еще слепиться с материнским стволом, – а потом нехотя, преодолевая некое внутреннее нежелание, тяжело так повалилась и соскользнула по склону взгорка, и, ломая, круша свои ветки, да еще по пути калеча кусты орешника, упала бездыханная на груду камней.
На оставшееся стоять, превозмогая нестерпимую боль, полдерева было жалко смотреть – кора содрана и висит ошметками, оголившиеся места мертвенно белели. Там, куда пришелся разлом, торчали острые кости живого существа – они нещадно кололи глаза. Однако изувеченный дуб и не думал отказаться, отречься от исполнения своего священного долга: его ветвь-десница вся так же простиралась над домом, готовая скорее погибнуть, чем лишить его своей защиты.
Через долгую минуту у неба обрушилось дно: вода, ликуя, тугими канатами струй неистово хлестала землю – впору было опасаться, что эти взбесившиеся потоки смоют даже сами горы, сравняют их со столешницей равнин. А плоская земля – это уже не Чечня, не Кавказ…

Настал каймат3. Вновь. Пришел День Ахарата4.
Да, тревога оказалась ложной: земля, с тщанием омытая тугострунным небесным душем, заблистала первозданной чистотой, задышала звончатой, хрустящей свежестью.
Живи, человек, и будь человеком по-людски. Чтобы минувшие века, смотрящие через частокол эпох на тебя – на свое далекое потомство, на весь мир, – не тревожились более за тебя, а убедились в том, что нет, не станешь ты легкой добычей сладкоречивого Дьявола-Иблиса.
И-йах!
У всех на глаза наворачивались слезы, глядя на истерзанный дуб – любимец их. И только несмысленыш-сын самого Али многозначительно, как это умеют только дети, изрек:
– Теперь дуб больше не будет насылать на нас ветер, мешая играть.
И-йах!
Налетел другой ветер, не дал беззаботно доиграть свои игры и ему, и еще тысячам мальчишек и девчонок…
Он один – что, он сам по себе, один – не проблема. Он один, в ответе лишь за себя, и в волчьей яме будет благоденствовать, не ропща на предопределенную, предначертанную Аллахом судьбу.
Но – чур!

Единственное счастье, на которое он претендовал бы и тогда – это умереть на свободе. И самая большая роскошь – умереть в пятницу или же в пятничную ночь! Получив у земли свою посмертную долю – два аршина…
Ага…
Но это тогда, когда ты разгруженный, нет никаких забот о других, не на кого в тревоге оглядываться, мол, как она у них, жизнь, без тебя-то сложится…
А теперь – и-йах! – как ему превозмочь эту боль, охватившую все его шестьдесят четыре года задымления им неба; весь мрак жизни; весь свет в промежутках черных дней и ночей; обжигающие ветры-суховеи астраханских и калмыцких степей; годы – века тех прежних лет заточения?..
Превозмочь боль…
Опять.
После стольких лет.
И каких лет!..
Как свернуть, скатать свою жизнь настолько, чтобы сделать ее тяжесть, ее груз подъемным, иметь силы нести его по новой по камерам, по баракам, по зонам…
И-йах!

Есть счастье жизни. Но не менее желанно и везение с адзалом5 – своевременная встреча с двумя черно-синими ангелами вечносветлого, не ведающего ни перемен, ни измен мира – Мункаром и Накиром…
Али знает, досконально знает от верных людей, что Умалат поклялся небом и землей, кровью поклялся – кровью брата, что он отомстит за его смерть непосредственно его убийце – Али то есть. И в знак этого обвязал голову полоской черной материи. И с тех пор охотится на него.
И куда бы лучше было, если бы он его уже настиг, тем самым предотвратив вторую ходку Али в ад…
Но, как он не удостоился от Аллаха достойной жизни, так, видимо, не дождется от Него и смерти по-мужски. Всю жизнь счастье сторонится, избегает его, будто он отвратно, дурно пахнет для него, капризного… Горем, бедой он навсегда окликнутый.
И-йах!
Если дело коснулось смерти, то у него есть еще одно пожелание: хорошо бы умереть от мстящей доблестной руки. Ибо – слава уважаемому всеми врагу!
Ага…
Али встал, широко потянулся, до хруста костей, для приличия покряхтел по-стариковски, потом почему-то топнул левой, хромой ногой о бетонный пол СИЗО6 Министерства внутренних дел Северо-Осетинской Советской Социалистической Республики – это тебе не халам-балам, и стал с силой тереть обеими руками затекшие бока – ныли старые кости, ныли, жалуясь на негостеприимную жесткость голых напольных нар-мостков, хоть он давным-давно отвык от мягких перин, настланных вдобавок на пружинящиеся сетки кроватей.
Скоро, совсем скоро придут за ним и… Кто они есть и что они есть, те, к кому его подселят – каким, ага, преступным элементом он станет долговременным сокамерникам? Никому другому так не нужен товарищ, которому ты полностью доверяешь, полагаешься на него, как на самого себя, как тому, кто оказался в любовных тисках тюрьмы, особенно радушно встречающей-привечающей оголенного человека.
Есть?
Есть!

Оголенным-то он, Али, считает того, в защиту которого некому сказать слово с весом, весомое то есть слово, слово заступничества перед избирательно поворачивающимся туды-сюды дышлом закона. Одна надежда такого бедолаги лишь на всемогущего Аллаха – Аллаху акбар! ИншаАлла!
Русский ведь тоже хорошо сообразил сказать о боевой башне надежды: Бог не выдаст – свинья не съест!
Али смачно сплюнул на пол, растер подошвой босоножки:
– Прости уж, Творец всего сущего, но от этого слова-харам во рту грязно стало…
Если же случится так, что и Он выдаст, и длинноухая землеройка закусит тобой, и тогда не ропщи, пеняй только на себя самого: значит, чем-то настолько прогневил Его, что впал к Нему в такую немилость, что Он отвернулся от тебя.
И-йах!
И снова малолетки будут петь традиционный свой слезный гимн:

Опять по пятницам
пойдут свидания,
Слезы горькие
моей родни!

А у него-то никаких свиданий не предвидится – нет родни такой, чтобы по тюрьмам его навещать. Что ему остается и в камере, и на зоне? Еще тогда, в первую ходку, затверженный девиз: никого и ничего не бойся, никого ни о чем не проси, сдачу за обиду не откладывай на потом – простишь, что с твоей головы сбили шапку, недолог час, когда снесут и саму голову.
Ага!
Ей-богу!
А для сокамерников, пока тоже всего лишь подследственных, неосужденных, он – неопытный сиделец, впервой захомутованный, жучок-мужичок, недалекий умишком. Однако трогать его, чеченца, – задевать, стебаться над ним – поостерегись! Ибо не раскается тот, кто крепко-накрепко намотает на ус мудрость старого чеченца: «Взбесившийся конь наткнулся на кол». Это такой кол, который, заострив, косо всаживали в землю… На случай нападения верховых супостатов.
И-йах, выдавать-то себя за мужичонка-простофилю будет, но вряд ли ему удастся спрятать теман7 в мешке – он имеет в виду опыт своей прошлой жизни, так сказать, диплом острожной высшей школы…
Если у ада тоже есть врата, то они должны скрипеть, как эта сучья дверь их Шестой камеры. Но – хрен с ним, со скрипом, с завыванием кошек марта – сейчас главнее не это, а явление вновь прибывшего в сию, параллельную с волей, жизнь.
Ну и дверь!

Да чтобы тот, кто сколотил ее, оббил жестью и навесил, больше в жизни не смог взять в руки ни молотка, ни гвоздя!
Неужели и в деле этого мужичонка наличествует всехний спотыкач «шерше ля фам» – ищите женщину?! Однако Урусхан бы поклялся на чем угодно и дал бы какую угодно клятву, принес присягу, что – да, и тут замешана она, прекрасная половина человечества. Хотя по виду ее жертвы ни при каком раскладе версий об этом никому не догадаться. Ого, выходит, что это дано единственно ему, самому Урусхану… Но – как?! Но – кто она?
Надзиратель со всего размаху захлопнул обреченную на черную ругань дверь, да так, что она даже застонать-скрипнуть не успела, и давай наворачивать запор на все три оборота ключа длиной в гвоздь-двухсотку.
Не сказать, что мужичок-сморчок задержался у порога в растерянности, но с минуту все-таки постоял, давая всем насмешливо-оценивающе рассмотреть себя: пусть встретят по одежке, а там предельно неспешное время покажет, кто есть кто и кто есть что! А посмотреть-разглядеть было что – было, было! Из-под штанин ядовито-зеленых брюк выпирали мальчишески острые колени – тут вельветовая ткань штанов заметно полиняла, стала намного светлее. На ногах обувь коверного клоуна – огромного размера, не менее двух-трех номеров больше необходимого, босоножки-плетенки. И именно что на босу ногу – в чем его ментяры сцапали, в том и благословили тянуть лямку, волочить срок. Если и были на нем носки, он мог их давно выбросить в мусор – где их стирать ему было, где сушить… Из явно коротких для него рукавов заношенной донельзя куртки торчали его руки – большие, толстопалые, натруженные руки-трудяги. И топор им не чужд, и молоток, и даже пила двуручная в одиночку, и ножовка, и лопата, и сучковатая палка, а то и чабаний посох с крюком для ловли овец – ярыга. А еще в них ладно сидится оружию – и холодному, и любому.

Другие части тела мужичонки скрывались за свернутыми в огромную охапку тюремными постельными принадлежностями – набитым огромными комками ваты матрасом, подушкой такого же наполнения, истертым до лысин тонким летним одеялом и мутной белизны простынями. В глубине их могли быть спрятаны личные, дозволенные к проносу, вещи. Если, конечно, таковые у него имеются.
Наконец босоножки решили, что пора сделать первый шаг к знакомству со староселами.
Что-то неуловимое задышало в затхлом, прокуренном насквозь воздухе камеры и известило Урусхана, что вновь введенный в эту преисподнюю не осетинских кровей. Тогда – кто?
Увидит вблизи лицо его, рассмотрит глаза, поймает его взгляд – вполне гарантированно может вычислить его национальную прописку – это для русских кавказцы на одно усатое грузинское лицо, а для Востока – все черкесы…
И вот новообращенный член Шестого узилища сдвинулся с места. Сделал пару шагов и вдруг не положил, а выронил всю свою охапку на мокрый цементный пол. Одного беглого взгляда было предостаточно, чтобы решить: перед тобой действительно старательно мятый-крученый-верченый жизнью человек, то обжигаемый-поджариваемый нещадным солнцем, то сбиваемый с ног прикаспийскими ветрами, не раз и не два проклинавший судьбу за ее непрошенные дары-подношения. Не старый еще, но – да, пожилой мужчина. Горец.
И что же он еще смог натворить, он, уже спускающийся с горы жизни вниз по уклону, крутизна которого не позволяет сходить размеренным шагом, а принуждает к бегу?.. Потому возможно споткнуться так, что недолго и шею сломать.

Урусхан для себя отрезал: это вайнах – и, скорее всего, чеченец, взгляд его с прозеленью глаз пронзителен по-чеченски. Но ручаться на все сто не стал бы – найдется и такой ингуш, с точно таким же пронизывающим взглядом.
Бетонный пол же потому был мокрым, что они его часто по выбоинам-яминам заливали водой и потом размазывали лужи по всей камере – влага, испаряясь, создавала эффект свежести, дышать становилось чуточку легче, или хотя бы они думали, что на самом деле повеяло прохладой – аутотренинг, говорят, ухитрись смотреть цветные сны, теша свое сердце грезами…
Выронил, значит, весь свой багаж на пол, и охапка так и осталась охапкой – да и как иначе: нечему ведь было в ней распрямляться и вываливать из себя содержимое.
Старик одарил всех испытующим взглядом, никого особо не выделяя, на каждом задерживаясь ровно столько же, сколько на его соседе. И, не проронив ни слова, порывисто нагнулся и сгреб свою охапку. И опять стали ясно видны лишь одни его ноги в этих замечательных клоунских босоножках. Черная материя матраса покрылась более темными пятнами – намокла. И тут охапка за два широких шага одолела пространство до стола и совершила – грязная! – на него мягкую посадку! На обеденный их стол! На святое место!

Пора было, давно пора было как смеяться, так и возмутиться хотя бы этим святотатством, но дед-то явно не баклан какой – с какого перепугу бы тот мог затесаться в плотные их слои, их – должников крови… И потому даже Сергей хранил любопытное молчание, даже он без всякой реакции взирал на него, он, задира, еще в голозадом детстве объевшийся смешинок.
Но тут возмущенно всплеснул своими худющими руками Рачик, на вольной большой земле Рачик Акопянц, да не успел сказать-проорать ни слова: дедуля, поняв свою оплошность, сгреб матрас со всей хурдой-бурдой и застыл, озираясь в поисках места, куда бы, не вызывая нареканий, пристроить свой скарб.
Не в чудака ли, случаем, не в ротозея-рохлю какого-то он играет, вместо себя настоящего впарывая им сельского самодеятельного дурачка, эдакого чертилу из Нижнего Тагила?.. Но – странно: эта тягомотина с устройством их не раздражала, а, скорее, забавляла.

И снова первым о наигранности, нарочитости такого его поведения догадался Урусхан, а, догадавшись, перестал наблюдать за ним – отвернулся и старался вызвать в воображении его настоящее обличье. Одно было уже предельно ясно: этот старче отнюдь не новичок в этих, равнодушных к любому горю, стенах. Но что же так безотчетно привлекло, располагало к нему сердце Урусхана? Вообще-то, старики сами по себе вселяют мужество в более молодых заключенных, укрепляют их дух, придают им силы терпеть, выносить все и держать себя более достойно. Они одним своим невозмутимым видом служат как бы подпоркой твоему пошатнувшемуся душевному здоровью, вдохновляют тебя не сдаваться при сжатии-растяжке, не ломаться, ибо у тебя-то впереди – жизнь, какая она ни на есть…
Старик снова потоптался на месте и спустил свою злосчастную поклажу с живота до колен и теперь держал ее с таким видом, что можно было подумать: вот-вот кинет ее, и пусть летит она хоть под семь подземелий. Однако через секунду, как бы высмеяв самого себя за такое бестолковое поведение, неожиданно широко заулыбался: ба, знакомые же, родные же все рожи! И громко, будто он находился за калдой кошары и старается перекричать блеяние зовущих своих матерей ягнят, проговорил:

– А вот теперь всем вам поровну ассалам алейкум! – и поспешно добавил, не дожидаясь их ответных эмоций на его приветствие. – Я – чечен, Аллахом отмечен! Пусть это знает даже тот, кто знать ничего не желает: пригодится на каком-нибудь вираже-заносе. И-йах! О Аллах! Не дай баллах! Так говорят хирий, то есть осетины. Да, а я с макушки головы до самых пят есть чеченец. Тот, кто будет меня любить и жаловать, тот будет поступать очень умно и правильно. У меня КРУ8 обнаружил большой дефицит любви, очень большую ее недостачу. Но если кто-то сочтет для себя удобством не награждать меня сходу любовью, тоже окажется не совсем дурак. Ага. Есть? Есть! Тогда я поверну свои глаза вовнутрь себя и начну искать причину в себе – гнилой недостаток свой. Есть? Есть! И тогда я вам доложу мнение умного предка чеченцев – он долго и внимательно рассматривал своими глазами горного орла жизнь и сделал вывод, не подлежащий обжалованию: «Для мудрого человека вся вселенная, любая страна – его отечество!»
– Ты чеченец?! – Рачик, казалось, был настолько сильно удивлен, точно воочию увидел своего прапрадедушку, явившегося с того света. Потом, не удержавшись, продекламировал стих, который почти у всех на кончике языка:

Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал!..

– Поздно точить, раз уже ползешь! Загодя должен сделать кинжал бритвой… Ты знаешь, на какой берег он ползет?
– На левый. Терека…
– Не на левый и даже не на правый, а на свой! Чтобы освободить его от уруса – незваного гостя! – он пробежался глазами по нарам, выясняя, есть ли свободное место и если есть, то где оно – вверху, внизу?.. Вверху – тогда жди лучших времен, когда переведут в камеру для осужденных кого-либо с нижних нар; или же из вежливости – уважения к твоим годам – пока не уступят тебе льготное место внизу.
Свободным оказалось место наверху. Али с некоторым усилием закинул туда свое барахло и принялся стелить постель.
Нижнюю полку этих нар занимал ингуш Местоев Магомед, молодой широкоплечий мужчина, большеголовый, с тонкогубым ртом, весь будто наспех, но зато крепко-накрепко сколоченный. Одет он был в кавказскую косоворотку, просторные галифе, мягкие сафьяновые сапоги. Все это время Магомед одетым дремал на застланной постели, только ноги свесил на пол.
Теперь он, спохватившись, порывисто вскочил и, приобняв старика, уставился на него радостными глазами:
– Ты нохчи? А я ингуш…

Они обнялись, раз и два прикоснулись щеками и лишь после этого пожали друг другу руки. Чуть погодя старик, заметно прихлопывая и шумно шлепая босоножками по бетонному полу, шел от одной нары к другой и со всеми здоровался за руку. Все ему обрадовались так, словно после долгих ненастных дней проглянуло солнышко, пробилось сквозь набухшие тяжелые тучи, и вот они вновь стали походить на людей – к птицам в их клетку влетела свежая пташка, ясное дело, что отнюдь не по своей доброй воле, но они все-таки радостно загалдели: встряхнулись, захлопали своими скованными крыльями…
Пока чеченец пожимал всем руки, Магомед скатал свою постель, закинул ее на верхнюю полку, а на своем месте постелил старику, сообщив ему:
– Это будет наша с тобой шконка – ты на почетном месте внизу, а я, как младший, над тобой. Но вот матрац твой!.. Уж лучше бы дрыхнуть на голых досках, но и их где взять-то… Потерпи, старина, совсем немного осталось ждать, – тут он кивнул на лежащего сверху на соседских нарах немолодого мужчину. – Через неделю-другую Мясоруба спровадят в Потаенное Село, чтобы он больше не коптил синее небо с востока Моздока. И вот тогда мы распотрошим его матрац и набьем ватой твой полупустой чехол. Кому, говорили досточтимые предки, не достается наследства, тот не разбогатеет, не оперится…
Али уловил произошедший в Рачике внутренний надлом. И примирительно сказал:

– Ты есть то, что ты есть. Ты – сам, и – все! Никто, ей-богу, вместо тебя тобой не будет. И – не мохай. Армян тоже родился для жизни, вот и накачивай в себя жизнь каждую секунду так, чтобы тебе твои враги завидовали. Назло им. А кому в радость – сам смотри. Каждый чешет свою лысину. Ага! Есть? Есть! И-йах, а я Али. Вот уже ровным точным счетом шестьдесят четыре года я топчу землю и копчу небо. Кому-то это совсем не нравится, и – пусть, это его собачье дело. А я вот есть Али – всегда и всюду, и здесь, и везде. Ага! Ей-богу. Уточнить только надо: Хромой Али, – он совершил на месте полный оборот, одновременно обводя правой рукой вокруг себя. – В круглом мире все меня так кличут: Хромой Али, – тут он поднял указательный палец дулом пистолета вверх. – Но, однако, тут тоже уточнить надо: хромой только на ногу! Ага. Есть? Есть! – он взялся за оба борта куртки, распахнул ее. – Это чужая черкеска, – топнул ногой. – И это не мои чувяки. Брюки тоже носил хозяин куртки. Очень давно чечен придумал поговорку, что на короткое время и ложь пригодна, а навеки необходима правда, иначе тебе как человеку каюк. Ага… Вот только рубашка моя собственная, все мое другое менты конфисковали, чтобы, сказали, анализ провести, узнать, где чья кровь что запачкала. Есть? Есть!
– Рубашка твоя потому, что она новая и чистая? – Рачик еще попытался неуклюже пошутить, но никто не поддержал его. Но это уже неважно было для него: голос его, слова Али, тон, каким они были сказаны – повелительно-ласковый, – сделали свое доброе дело: Рачик неожиданно приободрился, и в эту минуту он бесстрашно смотрел бы даже в остекленевшие глаза смерти.
Али прихватил сигарету краешками губ, Сергей поднес огонь. Старик сладострастно-жадно затянулся, посмаковал в легких лечебный яд табака, выдохнул дым струей через нос. И – все, потушил сигарету: сплюнув в ладонь, сунул горящий нос сигареты в плевок – раздалось легкое короткое шипение. Положив здоровенный окурок в верхний кармашек куртки, Али снова сел спиной к столу, откинулся на него.
– Ты, давай, мели, Емеля, – твоя неделя. И не боись: здесь нет никого, кто бы вынес отсюда хоть звук, хоть полслова…

– И-йах, мальчик, полосатик-волосатик мой, касатик! Как давно это было, когда я выучился ничего и никого уже не бояться… Пусть дрожит тот, кто живет ворованной жизнью, у кого совесть вся заштопана… – Али, сжав руку в кулак, постучал им по груди, застонал. – Как здесь болит, какой здесь камень лег! Камень мук лично моих и всех до одного чеченцев. И ингуши тоже рядом там… Ага! Есть? Есть! Так много на воле дармового воздуха, а нам такой ничтожный кусок отрезают – дышать не хватает… – он разом высоко вскинул ноги, перебросил их через скамью и, сев к столу лицом, опустил на него локти, подпер голову обеими руками.
Николай шумно спрыгнул на пол, уселся напротив Али, сочувственно посмотрел на него и как можно мягче сказал:
– Али, ты смотри прямо на меня и представь себе, что рассказываешь все лишь одному мне – так тебе будет легче…
Но тут впритык рядом с Николаем тяжело опустился Магомед:
– А почему тебе, Николай Иванович, а не мне? Его боль тебе что, больше моего болит?
Али слабо улыбнулся:
– А вы давайте, поборитесь. Кто победит, тот и будет моим батыром! Слушайте все во все ваши уши, но истину правды до конца я и сам не знаю… Но Николай прав: лучше рассказывать так, как будто одному кладешь на стол свой очень красный партбилет. Ага… Есть? Есть! – сказал, и тут же глаза его стали смотреть поверх их голов и сквозь крепостные стены тюрьмы. Стало тихо.
Али начал, как бы разговаривая сам с собой:

– И-йах, Аллах! Сейчас солнце наставило свой огромный глаз на наш Ишхой-Юрт, и дуб наш полощет в его свете свои иззубренные листья. Машет, как зеленым флагом, новым побегом вместо обрубленного молнией. Ага… Это же лучший месяц из всех двенадцати детей года – август… Как много там, в нашем ущелье, в нашем селе, в нашем дворе хорошего солнца – все небо там поместилось. И как солнцу всегда приятно было смотреть туда. А теперича… И-йах! Ничего тяжелее нету для сердца, как видеть дом своего детства пустым – твой родной, отца родной, деда родной, прадеда родной дом… И – заглохла жизнь, порог колючим бурьяном зарос – никто не выходит, никто не заходит. Ни мышей даже, ни крыс – где нет человека, у которого можно чем-то поживиться, там их тоже нет. Иблис-черт и иблис-женщина есть брат и сестра. Ага! Потому никак невозможно мужчине одержать победу над женщиной. Ей-богу! И вот я и мой жена…
Магомед не дал ему продолжить, тоже напросился к нему в учителя русского языка:
– Уважаемый Али, следует называть ее «моя», а не «мой» – жена женского рода.
– Спасибо, Магомед, знаю сам, какого она рода-племени, но сейчас меня тянет так гнуть язык урусов. Она собачьего рода, а не нормального женщинского. И еще: я мужчина, и никому не надо в этом сомневаться. Значит, надо говорить не «моя», как женщине полагается называть все вокруг, а «мой», раз ты настоящего мужского рода. Есть? Есть! Больше никто пусть не говорит под руку – это все равно, как оглоблю совать в спицы колеса… Лучше я верного друга позову, – он указательным и средним пальцами достал из кармашка только что накануне припасенный бычок. Рачик поднес зажженную спичку. Али поблагодарил его долгим кивком головы, несколько раз глубоко затянулся, затем порциями, уже через рот, выпускал дым. Он заранее знал, что не сможет выговориться, и потому не облегчение почувствует, а досаду на самого себя, что все-таки раскрыл рот. Но ведь и молчать нельзя – закон камеры не дозволяет!

Ополовиненную сигарету положил на самый краешек столешницы – пусть сама погаснет, а там и в третий раз можно ее использовать.
Но она не гасла, неспешно курится и курится, пуская вверх тонкую струйку синего дыма. И тогда Али затушил ее, слегка прижав к торцу стола, а окурок опять спрятал в кармашек.
– Ага, Николай. Ага, Магомед, и ага всем тоже. Всем ушам одинаковая свобода слушать. Тот день был еще до рождения проклятый день – тринадцатое августа. Я и мой проклятая жена были стукнуты в голову такой мыслью: поехать в Моздок за книжками-тетрадками, карандашами-марандашами для детей – у них уже школа медный колокольчик приготовила позвонить, садиться, прямо держа спину, за парту. И тут нам совсем крепко повезло: шофер наш пседахский туда ехал как раз на «Газ – пятьдесять один» и повез в кузове бесплатно, плюс с ветерком. И-йах! Какой это большой праздник, когда тебе по одной дороге с хорошим человеком – два века потом живи и два века будет сердце греться на солнце такого праздника. Ага, ей-богу!
Али прямо-таки засветился изнутри, его круглые зеленоватые глаза чеченца засияли; постарались разгладиться и морщины на лице, но это им не совсем удалось…
– Но я вот какой всем бесплатно урок открою… Может, не всем, – он стал смотреть не на самого Урусхана, а на нары, чуть поверх нар, на которых он лежал на спине, закинув руки за голову. – Не всем в науку мой дармовой, бесплатный совет, но все-таки открою одну подпольную тайну радости. Ага… Вот я сказал, что шофер с нас не взял денег, даром привез в Моздок, и была радость праздника от мысли, что есть и такие по-человечески людские шофера. Однако часто то, что досталось даром, потом вымогает у тебя двойной расход. Есть? Есть! О чем я говорил, когда начал? – Али вопросительно смотрел то на Николая, то на Магомеда. Те только недоуменно переглянулись, один пожал плечами, другой широко развел руками.

– Ага, сам вспомнил. Пусть на меня Аллах не положит в запас обиду, но то, что я сделаю ради Него, то же самое не пожалею сделать ради моих детей. Но колдунья и ведьма-сердце стало оказывать мне сопротивление еще накануне – не хотело меня, собака, пускать в Моздок. Но дети же, дети! И школа же в медный колокольчик через день-два зазвонит. Выхода никуда нет. Деньги взял я, а жена ворчит-бурчит и чуть не кричит, что, мол, без моего полного доверия к ней – она запросто может отказаться и от своей малооплачиваемой должности матери для моих детей. Знает женщина, какой клапан в мужчине следует до конца нажимать. Я тогда незаметно для ее сыщицких глаз спрятал семь рублей в потайной пистончик, вот сюда, – Али показал на карманчик под самым поясом.
И тут большие глаза Рачика заиграли-заблестели радостью следователя, наконец-то уличившего подследственного во лжи благодаря своей железной логике! Он, обеими руками опершись о стол, не сдержал торжества:
– Но ты же не признаешь эти брюки своими!
– А что, шомихи-армянчик, мои свои брюки… свои мои персональные штаны были из такой крепкой стали сшиты, что в них никакой бурав не мог пробурить карманчик-пистончик?! Есть? Есть! Ага… И очень не надо, предупреждение сделал я, переезжать мою речь, давить ее шланг для воздуха – я и так насильничаю себя видеть то, что не хочу вспоминать – клещами вытаскиваю слова из груди, так глубоко они там застряли. Откуда вытащу – там кровь начинает сочиться. Такое дело, ага…
– И у меня самого такое бывает, – смиренно сказал Рачик.

– Вот видишь! А детей мне Аллах целых девять доверил!
Сергей по-женски всплеснул руками:
– Вот это передовик социалистического производства детей! Что, совсем свет не тушили?
– Еще больше их было, Шешо-Шошо, еще сверх того, и-йах, трое было. Но Аллах их обратно потребовал – наверное, на том свете у Него недостача детей вышла. И это по вине осетин: когда жениться пора – они на тормоза жмут, а когда все-таки берут девочку, детей штуки две-три всего дают Родине – тушат свет во всех комнатах, раз у него, у осетина, язык вывалился и – все, больше не может… Скоро за границей будут покупать осетины детей, как Китай воробьев! Но мы ушли лично от меня в сторону: вы мешаете мне курс речи держать… И-йах! Сперва Аллах призвал к Себе их мать, этих троих. А теперь вот других детей лишил меня. Отнял их… Нет! Меня отнял у них, отца лишил живых, которых девять штук. Ага… Но никак нельзя разрешать себе на Него жаловаться, всегда только благодарным быть надо – ты ведь не видишь того, что видит Он! Есть? Есть! Человек делает предложение, Аллах устраивает расположение. У тебя – слово, у Него – дело. И-йах! Очень трудное это занятие – жить. Долг. Перед сегодня. Перед вчера – предки очень зорко следят из ахерета за каждым. И – перед завтра тоже у нас долг. Поэтому абсолютно нелегко быть чеченцем. Тяжело быть и осетином. И – всем. Даже русским. Вообще груз большой таскать надо, если тебя назначили человеком. Да, так есть. Сам каждый пусть кругом подумает, сколько мысль его может проскакать вдоль берегов неба, туда, где оно вместе с землей шатер образует, купол. Ага…
Николай аж вскинулся:
– А почему это ты, Али, про нас, про русских, так отзываешься – пренебрежительно?
– Когда? – искренне удивился тот.

– А тогда, когда сказал «даже русским». Всем быть собой, настоящим, трудно – безоговорочно трудно быть, а вот русским с оговоркой!
– Закрой, Мясоруб, поддувало – кишки простудишь! Каждый из нас, между прочим, больше русский, чем ты!
– Мальчик! Не лази прежде старшего в топку, он хороший вопрос на попа поставил, – Али подвинулся так, чтобы оказаться вполоборота к Николаю. – Ты свой кинжал – кровную обиду – не выхватывай из карддзама9. Русским быть легче. Хочешь знать, почему? Хочешь, ага. У вас за кровь платить надо? Нет. У вас к незнакомым… Даже знакомым в одном ауле… селе… деревне… хуторе на похороны ходят? Нет. Только к родственникам. У вас старший в особом месте почета? Нет. У вас женщина знает свое женское место? Нет. У вас русский, встретив русского в Японии, будет рад ему как брату? Нет. Хватит пока разницу ставить на попа? Молчишь? Правильно решил. Но я, Хромой Али, большое уважение имею к русскому человеку – он и враг хороший, убить не жалко; и друг хороший – потерять жалко. Ага! Есть? Есть! Теперь я толкаю свой вагон биографический назад – по ржавым от моей, чеченской крови, рельсам. Опять даю согласие: других кровь тоже много соли имеет и тоже обильно текла… Ох, курить как тянет, но отложу. Ага, вперед по шпалам… Советскому волку многих безвинных овец слезы должны отлиться! Ага, ей-богу! Из детей только двое не бегают с утра в школу – это Илим, который еще держится за хвост всех, и тот, который Юсуп, старший из мальчиков – все четырнадцать лет уже на свой личный счет записал. И – мне хватит, говорит, я лошадь больше урока люблю, говорит, люблю на ней сидеть-скакать и овец-баранов пасти. Уши заткнул нынешней молодежной наглостью и не слушается, еще хорошие слова впридачу придумал: хочу, говорит, отец, своих братьев и сестер растить, поить-кормить помогать тебе, вывести на такую правильную дорогу, которая ведет в хорошую и красивую нашу советскую жизнь. Ага… Где так, подлец, обучился головой работать и языком слова молоть, этого я как-то не успел заметить… А дочка Патима, самая впереди идущая, уже им команды дает. По голове погладит редко, по месту сзади часто как задаст – длинная рука, очень удобно хлестать на благо уму. Но тут еще дальше вперед лезет моя тревога, в рельс бьет, набат организует… Юсуп из чеченских корней берет чеченский сок, умные глаза у него, смелые. И ружье есть чабанское, и нож острый. Но кровь еще с водой – быстро закипает. Рядом с ним беда в кустах прячется – в любой момент выскочит сделать большое горе. Которое не поправляется… это… непоправимо то есть. Ага, ей-богу. Как теперь, кто теперь мозги Юсупа будет держать в прохладе ума, чтобы кровь не так быстро закипала?.. Некому делать хорошее это дело – пожар молодости заливать умной водой…

А Патима… Много раз я это, и-йах, вынужден буду по ее поводу сокрушаться: девка же. Плюс красивая. В крайний класс пойдет – который первый у выхода из школы, с аттестатом зрелости-спелости. Совсем ее дело пропащее – Дзубараевы каждую минуту готовы ее схватить и умыкнуть, похитить. Я когда стоял впереди, не подпускал их так близко, чтобы протянуть руку и утащить. Теперь там, впереди нее – никого. Юсуп у них не в счет, тем более знают они, что он хочет еще и велосипед рядом с конем. Купят. Подарят. Он тогда отойдет в сторону, а ты подходи и бери себе Патиму. Но она очень приглянулась и Гайтаевым – как раз в жены его сыну, говорит, подходит такая девочка: все умеет, а еще все оценки пятерки, которые выделяют их классу, она приносит домой полную сумку-портфель. Ага… Если бы только один Николай был со мной рядом, я бы выругался так, как не положено старику, но зато стало бы немного легче этот воздух глотать. Но сейчас нельзя: кругом молодежь, а Магомед тоже поймет, если я отведу душу по-чеченски. Поэтому опять нельзя. Совсем в капкане, ага. Есть? Есть! Не знаю, почему Аллах решил, что меня тоже еще не поздно отправлять туда, где выдают масло для головы, из которой оно вытекло. Это для того, наверное, чтобы я – с поверхности земли, отсюда туда – под траву, на всякий случай умным ушел. Или же еще пригожусь на что-нибудь в верхней жизни? Я знаю: мир потому так красиво сделан, таким разным в картинках – горы есть, степи есть, леса есть, реки, озера, болота; есть даже такие места, где в одном месте собраны горы, леса, моря, а еще вдоволь солнца. Но есть самое красивое место, где больше всех собрано солнца – это наш дом под дубом… И в дуба сыграть самое желательное тоже бы там. Ага, ей-богу. Не на миру она красна, лучший друг наш – наша смерть, а в своей постели, когда кругом твои дети, семья, и дела идут по порядку, как им полагается. Но на нее, на друга-смерть, не надо терять ни минуты своей жизни, все надо использовать до капли для нее – для жизни. Ага!
Али докурил сигарету, не оставив бычка – выбросил, когда огонь уже стал обжигать ему подушечки пальцев.

– Ага… Хороша история про курицу. А нас довез, значит, шофер, не взяв денег. Надо же! Шофер, а сам денег не взял! Если жить, кого только не встретишь в лесу жизни! И вот мы, я и мой жена, где? На жидивокзале Моздока. На железной дороги вокзале. Мы так на два своих ума решили, что ночь проведем там, по очереди поспим на сиденьях зала ожидания, а совсем рано утром пойдем на базар, посмотрим цены, может, что и купим, закрыв глаза, а потом хайда марш от магазина к магазину. Но неожиданно вдруг жена говорит, ты, говорит, Али, здесь посиди в прохладе – в Моздоке солнце всегда не бережет дрова – хорошо топит, печка постоянно горячая – а я, говорит она, сбегаю тут близко на маленький вечерний базарчик и прихвачу что-нибудь на ужин нам здесь, в сухую мятку, – теперь он обратился уже к Магомеду. – Правильно тут я собрал русские слова вместе?
– Где тут? – встрепенулся тот.
– Тут, в сухую мятку? Это русский тоже так тут скажет? Ты, Иванович, совсем молчи.
Магомед стал таращить глаза, не врубаясь в суть вопроса. Урусхан хмыкнул про себя – ему понравилось это: сухая мятка; Рачик пока тоже не улавливал юмор ситуации; Николай прыснул, а Сергей торжествующе-ликующе вскрикнул:
– Яичница всмятку из сапог! Каша у Маши из топора! Кушать всухомятку, то есть когда нечем промочить горло.
– И-йах, Магомед, не поймал ты мою муху. Я забыл – шустрый мальчик напомнил: надо выговаривать так – всухомятку. Всу-хо-мят-ку!
– Я знаю, но сразу не врубился.

– Но надо сразу, Магомед. Сразу! Ничего, ты еще от меня на полпути позади, будешь долго жить и учиться стрелять сразу, пока заяц не убежал. Ага. Есть? Есть! И вот второй раз в тот день – тринадцатого, значит, августа – я, который считаю себя с начала до конца нохчи, явным чеченцем, послушался жены: первый раз – это когда ей всю кучу денег отдал, всего семь рублев в пистон спрятав; а второй раз – это когда на вокзале отпустил ее на базар, а сам остался ждать ее возврата с моря вместе с хорошей погодой – то есть с ужином имел на уме. И-йах! Каким дурак-идиотом умеют делать нас они, не до конца человеки женщины, этому даже Аллах удивляется всю жизнь… Ага… И вот я, уже полностью готовый дурак-идиот, сижу, хожу, сижу, выхожу на улицу посмотреть, нет ли еще никакой погоды со стороны не моря – а Терека… Нет. Тогда я иду куда? Я иду в буфет, который полный мух и вина «Агдам», беру одну бормотуху, беру еще твердую, как подметка, булочку с ливером будто бы внутри, еще плюс очень красную пачку «Примы», ухожу в самый угол зала ожидания погоды и там соображаю пир горой: делаю жадный глоток будто бы вина, с трудом откусываю пирожок и включаюсь ждать дальше. Потом пирожок только нюхал, а «Агдам» глотками-глотками завершаю. В голове начал бить сперва колокольчик – дзинг, дзинг, потом как забухает целый кузнечный молот – это мой гнев начал делаться вдрызг пьяным от вина и злости. Это ни для кого не хорошо, а для чеченца вообще категорически против показано исламом. Есть? Есть! Вышел. Курю. Хожу туда, иду обратно сюда, будто я ищу пропавшие ключи. Не уронил никаких ключей, значит, и найти ничего не найду. Но точно так же не вижу мой жена, которая ушла ведь, была ведь, есть же она на самом деле, а вот – нет ее до сих пор. Когда уже Моздок все свои фонари на улице зажег, и в домах свет – вижу – включили. Там, в домах, у всех мужчин их жены вот, рядом, им ужин сейчас подадут, а мой…

И-йах! Мой гнев совсем залез на печь, где горит огонь этого пойла-дурмана «Агдам», и кипит уже, переход совершил в злобу, в ярость. Потом в тревогу: а вдруг ее ограбили? Увидели столько денег и… Я же их, когда из Пседаха выезжали, в старый, рваный кошелек-рухлядь положил, в грязный носовой платок нарочно завернул – упадут если и если кто найдет, чтобы побрезговал разворачивать, да и с земли кто поднимет такое барахло – ногой стукнет прочь с дороги. Ага… Я иду куда? Я прямым ходом держу курс на базар, на тот самый маленький, не воскресный который – он-то будет завтра, воскресный. Там уже почти пустынно, один солдат еще ошалело бегает – ищет подешевле малосольные огурцы на закуску к какому-нибудь «Агдаму». Одну женщину-огуречницу спрашиваю: ты, говорю, случайно не видела женщину тут, чтобы на мой жена она близко смахивала? Не случайно, отвечает она, а даже специальным образом очень хорошо рассмотрела ее, такую породную-дородную. Но она, говорит продавщица соленых огурцов, не одна была… И-йах! Почему небо так крепко держится за другое небо, которое над ним, а вот в такую минуту не падает-рушится вниз, чтобы… Надо быть чеченцем, чтобы дошло до тебя, какую пакость-новость такую мне сообщила торговка. Это же как поместить мне в голову, где и так полно злости и тревоги, что мой… Мой! Что мой, чеченца жена, была не одна, а… «С кем, с кем?» – уточняю на всякий случай, вдруг она, хозяйка вкусных по виду огурцов, неправильно провела опознание и мне выложила на прилавок такую соленую и горького перца шутку-огурчик! Они такие, эти язык-бритва казачки, шутки шутить любят, но чтобы такие забавы играть с кавказским горцем, тем более, когда он до кипения разогрелся «Агдамом» – этой бормотухой моздокского собственного залива в бутылки!.. – сказал Али, приложив кулак у сердца. – Здесь уже не хватало емкости для боли. Боль и горе от стыда… Ага… Я опозорил себя, раз мой жена на базаре не одна… Я опозорил имя любого чеченца, раз позвал в жены такую женщину и хоть одну ночь провел с ней под одной крышей… И познакомился я с ней, будущей женой то есть, моздокской казачкой, здесь же, на базаре…

Али, словно совершая намаз, воздел руки к небу, пошептал что-то про себя, потом указательным и большим пальцем, образовав из них дугу-серп, несколько раз слегка сжал горло, сдерживая стон.
– Ага… Еще не готов у Аллаха мужчина, который напишет на поверженном рейхстаге женщины, что он разгромил ее, победил! Заставил полностью капитулировать. Почему? Потому, говорю, что она есть женщина, которая не мужской человек, а совсем наоборот: она абсолютно совсем другой кто-то. Ты будешь с ней жить под одной черепицей хоть целых двести сорок лет, но будет ошибкой с твоей мужской стороны, если ты народу вслух скажешь, что тебе вот известно, кто и что она есть, женщина – твой жена, мать твоих детей. Теперь я кто был? Я был милицейский пес-собака, который идет по следу. Где след и куда поведет? Если с ней вдруг был наш общий знакомый – нормально. А если это… А если рядом пристроился вовсе не знакомый, а посторонний бык, и она его, вместо того чтобы отшить, наоборот, пришила к груди хотя бы на бильярдский час-другой, то… Если же все-таки общий наш знакомый, то они пойдут на вокзал. Возвращаюсь туда. Завидую собаке, которая бы взяла их след, а я не собачья собака, а человеческая никчемная собака. Пусто на вокзале, совершенно тоскливо. Люди есть, но другие, а ее и никакого нашего общего знакомого тоже не видать. Мысль насильно влезла в голову: иди спросить у советской народной милиции. Она там, на вокзале, всегда есть. И подхожу к дежурному, говорю, мой жена так и так, а сюда не вернулась. Надо розыск дать. Он на меня своего полкана спустил, иди, говорит, отсюда, бочка барды.

И еще обиднее этого приговор вынес: ты, сказал, никакой не чеченец, а карикатура, самодельный чеченец – у настоящих, у них таких жен, которые пропадают, сроду еще не водилось! Не стал я его разубеждать в моих качествах чеченца – тогда бы мое дело совсем швах стало. На рубль добавку он еще подбросил, такая жена, говорит, не пропадет – подберут… Сижу опять. Перебираю несколько без спросу опять пробравшихся в голову мыслей, бракую остальные и выбираю из них на почетное место умной ту, которая подскажет выход из положения дурака-идиота. Ни одна не выдерживает такой экзамен. И буфет уже закрыт, а то бы еще повезло «Агдаму» – обрадовался бы, что он не такой уж дряной, раз я его второй раз выше подбородка поднимаю… Хорошо, хоть курить пока есть. Я обзываю по-всякому себя, ишаком там старым, тряпкой ноги вытирать назначаю, еще индюком без присутствия мозгов и так далее. Но это не приносит мне облегчения, тут нужен кто-то такой посторонний спасатель, который бы часть твоей боли взял на себя, а не взял бы – тогда бы ты имел причину сорвать все свое зло на нем, раз он сам добровольно подвернулся под очень горячую руку. А еще желательнее, чтобы кто-то один на самом деле был перед тобой кругом виноват! Хорошо всегда иметь перед собой виноватого в том, что ты есть несомненный дурак-идиот! И-йах! Есть? Есть! Одно еще везение: пока продолжается лето, потому и ночь еще короткая. Вот-вот солнце решит, что хватит ему спать и встанет. А мне что-то, не знаю конкретно, что и кто, но подсказ такой поручил, иди, мол, к Тереку. Там – камыш, там кусты, там есть места, куда можно заманить чужую жену, говоря ей для приманки в скоростную любовь, что она такая породная-дородная, что ой-ой какая! Что она такая, какая до сих пор ему, охотнику базарному, ни попадалась, сколько он ни бродил вокруг да около. Подсобит своему мужскому делу, если не ленится часто говорить женщине «люблю». Я сам, если на мой жена не зло смотрю – это уже надо так считать, что тоже сказал такое круглое слово, гладкое со всех сторон. Терека берег – трава по пояс. Была бы до головы, но она пригнулась от тяжести крупной и холодной воды-росы. В траву зашел – в воду вошел. И кустов тут хватит на всех жен Моздока, если кто из них на базар пошла подцепить на свой крюк мужчину на одну ночь мимо мужа. Ага… Есть? Есть! Тут я переведу дыхание на другую скорость, подготовлюсь к самому ответственному моменту, – Али по очереди посмотрел на Николая, Магомеда и Сергея. – Это… А у вас кто тут завхоз, у кого брать разрешение взять еще одну сигарету взаймы – верну, – коротко засмеялся, – на воле, которую мне уже век не видать, или если мне сюда от кого-либо что-либо как-нибудь придет вроде передачи… И-йах!
– О чем разговор, дед?! – Сергей привскочил, выхватил из пачки сигарету, прикурил ее от зажженной Рачиком спички и так, уже дымящую, преподнес – торжественно, только туша не хватало! – Али. – Кури, отец, на здоровье. Пусть с дымом уйдут все твои болячки, хвори сердца!

Недолго и на этот раз курил Али – вдохнул два-три раза взахлеб целебный дым и снова потушил сигарету, как в первый раз – сплюнув на ладонь… И спрятал туда же – в кармашек куртки.
– Ага! Где я привал рассказу сделал?.. Я искупался, значит, в росе, весь промок, но пру дальше к кустам – снова подсказка изнутри привалила мне, чтобы там проверил. Мои глаза уже хорошо видят – не куст целый даже, а отдельные ветки; уши же все слышали с самого начала охоты – муравей бы в это время побежал по своим на потом не откладываемым делам – наверное, услышал бы, настолько слух был обостренный… слышимость сама была сначала такая, потом в роще птички радость хором подняли, что вон солнце свое красное колесо вкатывает в небо, и у них, у пташек, которые совсем даром песни поют всем без разбору, не выделяя хороший – плохой человек. Ага… А я тут что? Тут я слышу поверх песни птички стон. Женщинский легко узнаваемый стон. И за ним сразу крик, чтобы люди, которые добрые, ей помогли. Крик такой, какой только женский в испуге голос нарисует. Я попер в этом направлении напролом – какой тут еще заслон трав, росы-воды, мокрой одежды и другой чепухи – нет мне преграды… И-йах! Есть? Есть! И, думаете, что я вижу вот этими, – Али поднес к глазам указательный и средний пальцы, – глазами? Вижу, отлично вижу что? Ясно вижу, как… И-йах! И еще раз и-йах! – Али задышал часто, часто. И лишь потом, сделав глубокий вдох, продолжил. – Вдруг мне стало так тоскливо, до того мне обидно-горько стало за себя, за всю мою жизнь, за то, что я, как-никак чеченец, по насмешке неба очутился в положении таком исключительно позорном! Кругом такой для справедливой жизни мир: туман красиво поднимается, солнцем раскрашенный: вдали роща черной стеной смирно стоит; Терек недалеко тут такой большой, такой сильный – течет, будто он не жидкую воду уносит, а наше время уносит – время растаяло и стало водой, и Терек ее уносит, чтобы море Каспий чувствовало себя хорошо, оставался морем – кому счастьем, кому – горем. Ага…

И солнце так красно-красно будто смеется, радуется, видя горы, море, степь Моздока, местами черно-зеленые острова леса; видя во всю длину честь и гордость Северного нашего Кавказа – храбрый Терек. Все прибыли сюда жить по его берегам: грузины, осетины, ингуши, кабардинцы, русские, казаки, чеченцы, ногайцы, кумыки, еще дагестанцы из других наций… Ага… Такой Аллаха изумительный мир, а я, Али, который еще и Хромой Али, иду куда? И – вообще здесь зачем? За что Аллах повернулся ко мне спиной? И-йах! Иду туда. Никто и ничто мне сейчас не шлагбаум, не светофор, не тормоз! Голова – трезвая. «Агдам» давно в пар ушел. И глаза зоркие – им вино давно не мешает отличать мертвые предметы от живых. И вот у куста стоит большой мужчина и что он делает в этот момент? И что я вижу дальше? Гляжу, а там еще один мужчина. Вдруг тот, второй, обернулся и через плечо увидел меня. И он, когда развернулся всем оборотом, разглядел меня целиком. И, крикнув что-то, давай деру прочь. Ей-богу! Другой пошел на меня в лобовую танковую атаку. И еще кричит, куда, говорит, ты приперся, ишак хромой?!Есть? Есть! Логика сует мне подсказку, что он знает меня лично-персонально, раз знает, что я хромой! То, что обозвал меня ишаком, мимо ушей улетело в сторону Терека, а вот это, что я хромой, меня как молнией бабахнуло, – Али снова постучал по груди, – в самое сердце. И тут раздается знакомый женщинский голос, такой, какой имеет мой жена: «Али! Убегай! У него нож с кнопкой!» Как это так, чтобы я, пусть даже самый паршивый из всех чеченцев, из всех никудышных мужчин, но вдобавок еще и убегал?! Кто и когда и где видел убегавшего в страхе чеченца? Пусть доложит. Да пусть у него даже не кнопочный нож, а водородная ракета с кнопкой! Ага. Есть? Есть! Это… – Али оглядел снова внимательно-изучающе сидящих рядом Николая, Сергея и Магомеда, после, вытянув шею, посмотрел на Урусхана и Рачика. – Я это… Я не очень гладко вру? Нет, не вру, а не слишком себя показываю этим… смелым? Дурацки смелым?.. Страх у себя дома забывшим?
– Нет, нет, Али. Все в норме. Ты прервал свое кино на самом интересном месте. То есть, так в кино рвется лента на самом прикольном месте…
– Тебе мой беда – кино, а, мальчик?

– Что ты, Али! Мне за тебя так обидно – как бы я хотел оказаться там рядом с тобой! Я бы этому бугаю!..
– Спасибо за помощь… Ага, за помощь, если бы ты оказался там… Значит, я не умею с самого детства убегать и стою, а тот прет танком в задуманную свою атаку, смело идет: нож ему служит вместо фронтовых ста грамм. А еще он видит, что мои руки голые, что я рядом с ним старый, что у него обе ноги здоровые, и он мне рога обломает. И тут, когда он уже рукой мог меня достать, из его сжатого кулака вперед нож выскочил, то есть лезвие, и на солнце блеск издало. Он, окончательный, не подпадающийся под лечение, дурак, раз не знает заранее о том, что я, Али, умею кое-что хорошо делать. А я умею кое-что, умею. Ага… Ей-богу! А он прямо мне в живот уже направил жало кнопочного ножа. Я же не боюсь, не в плане у меня бояться, и если бы у него водка не вымыла из головы масло, то он бы в обязательном порядке удивился, почему это я его, такого вооруженного, не боюсь, не убегаю спиной к нему, а спокойно стою к нему лицом и жду, опустив руки, как веревки. Но они у меня готовы – в них силу я уже загнал, как в ствол ружья патрон загоняешь, и только ты курок спустил – смерть вперед прыгнула в грудь кому-то. Он – еще шаг до меня. Я тут руки на большой скорости скрестил – нож вперед до меня не пройдет, я остановлю, схвачу эту руку, которая нож держит и – раз, поверну наоборот. Очень быстро это надо делать. Сделал. Он, ой-йо-йой, больно-то как, говорит. И роняет нож, как еще его держать, когда больно ему так, что молодой бык-мужчина говорит ой-йо-йой. Падает нож в траву, а я хватаю его. Он бьет меня ногой в пах. Хотел еще раз, но я-то не хотел уже, и тут что-то порвалось в голове, так, кучерявый мальчик, твой кино рвется: не помню, как это я ему расцарапал живот. На все, говорит суда экспертиза, двадцать пять сантиметров. Жалко, конечно, живот-то молодой еще у глупой головы, но я был в эффекте… Так же, Николай, это называется у вас, у урусов?
– В аффекте. А можно и так: «В эффективном аффекте!»

– Ага, в аффекте в афтеке10… И что, говорю следывателю Бондаренко, которого туда вызвал первый убежавший бугай, что я не хотел совсем никого ни царапать… Я что натворил? Я всего лишь, говорю так следывателю Бондаренко, открыл вам, для советской, очень народной милиции, скрытого от ваших зорких глаз преступного элемента, который для трудового общества представлял большую общественную опасность. А ты, Бондаренко, меня вместо благодарности куда направил – в КПЗ, потом в Белую тюрьму столицы Осетии. Ага… Он смеется себе в очень радостное удовольствие. Не верит, что я был тогда хуже раненого зверя – это я вам до конца честно, досконально правдиво признаюсь. Человеческого сердца у меня уже не осталось ни грамма, его у меня вытащили и под чужие ноги, которым нравится топтать чужие сердца, тем более им особенно приятно, когда узнают, что под ногами у них не какое-нибудь чепуховое сердце, а именно сердце злого чеченца. Всем же им, ясно дело, жалко Баранова – так ему фамилия, у которого я живот немного попортил…

Перевод с осетинского автора.

Продолжение следует.

1 Атан и Аман – Адам и Ева в осетинской мифологии. (Здесь и далее прим. автора).
2 Бала – горе, бедствие, несчастье.
3 Каймат – всемирный потоп; День воскресения.
4 Ахарат – День Страшного суда.
5 Адзал – смертный час; образ, вид смерти.
6 СИЗО – следственный изолятор.
7 Теман – большая игла для стачивания теплых одеял, матрасов.
8 КРУ – контрольно-ревизионное управление.
9 Карддзам – ножны.
10 Афтек (искаж.) – аптека.

Оставить комментарий

Ваш E-mail будет скрыт. Отмеченные поля обязательны к заполнению *

*

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>

Вверх